Один год
Шрифт:
– Ты мне голову не крути! – сказал Лапшин. – Я тертый калач.
– Дай бог! – сказал Сашенька. – Таких других поискать… Действительно, орел среди млекопитающих…
– Ну, загнул? – усмехнувшись, сказал Лапшин. – И не стыдно тебе, Усачев…
Сашенька покраснел, но заспорил:
– Может, я и загнул, Иван Михайлович, но некоторые вас сильно уважают, даже которые вами обижены. Вот, например, Жмакин. «Псих» иначе, знаете его? Он на ваше все заведение справедливо обиженный, но считает лично, что не вы его погубили и жизнь ему поломали…
Опять – Жмакин?
– Ты когда с ним сидел? – спросил Лапшин.
– А сидел, точно не упомню. У вас и сидел, в ДПЗ, гражданин Окошкин меня тогда повязали на станции Сестрорецк. Они еще совсем молоденькие были – Василий Никандрыч, можно сказать, молоко на губах не обсохло.
И Сашенька хихикнул.
Едва Сашеньку увели, позвонил адъютант начальника и сказал, чтобы Лапшин не уезжал, так как сейчас начальник беседует с артистами и собирается вместе с ними к Ивану Михайловичу.
– А ну, дай мне Прокофия Петровича! – попросил Лапшин.
В трубке щелкнуло, начальник осведомился:
– Ты что, Иван Михайлович, занят?
– Да день рождения у меня нынче, – сказал Лапшин, – дружки соберутся кое-какие.
– Так, так…
– Я уж было собрался.
– Значит, идем, Иван Михайлович! – суховато известил Баландин. – Дело такое, надо помочь товарищам…
Досадливо поморщившись, Лапшин сбросил надетую было шинель, зажег бронзовую люстру, которую зажигал в особо торжественных случаях, и зашелестел уже прочитанной сегодня газетой.
Первым, поскрипывая сапогами и ремнями, блестя стеклами пенсне и официально покашливая, вошел Баландин, за ним шли артисты. У Прокофия Петровича на лице было то плутовато-суровое выражение, которое всегда появлялось у него в подобных случаях и которое означало, что хоть мы и не пинкертоны, но найдем что показать. Артисты же держались робко и с таким видом, будто входили в комнату, где могло быть все решительно, начиная с трупа, злодейски разрезанного на куски, и кончая взрывчатыми веществами.
Пожав Лапшину руку во второй раз (они уже виделись сегодня) и предложив артистам садиться, Баландин закурил прямую английскую трубку и, расхаживая по комнате с трубкой, зажатой в кулаке, стал говорить о том, что он привел их к Лапшину не случайно, а привел их потому, что Лапшин – старейший работник розыска, и не только старейший, но и опытнейший…
– В нашем деле, – говорил он, живо блестя стеклами пенсне, – как и в вашем, товарищи, необходимы не только опыт и настойчивость, но еще и талант. Товарищ Лапшин – талантливый работник, очень талантливый и очень настойчивый.
Лапшину от этих похвал стало совестно и, не зная, что делать с собой, он деловито потушил и опять зажег настольную лампу.
– Смущается наш Иван Михайлович! – сказал Баландин, и Лапшин вдруг почувствовал, что смущается сам Прокофий Петрович и именно потому разговаривает несвойственным ему тоном, курит вдруг трубку и слишком много говорит, чего Лапшин не замечал за ним никогда.
Иван Михайлович стоял возле своего кресла и курил папиросу, пристально и спокойно разглядывая артистов зоркими ярко-голубыми глазами: многих он знал по кинокартинам, других видел в театре, третьих помнил в концертах. Но никто ему не нравился: ни красивый молодой человек, снявший широкополую шляпу и отиравший явно подбритый лоб платком; ни старуха с двойным подбородком и любезно-безразличными, уже потухающими глазами; ни еще один молодой, но уже сильно лысеющий человек, все время сладко кивающий яйцеобразной головой; ни тучный, нарочито благообразный пожилой мужчина в крагах и с тростью; ни молодая артистка с рыжими волосами, с очень белой шеей в каких-то блестках и ярко накрашенным ртом. Во всех этих людях было нечто нарочитое, подчеркнутое и раздражающее, такое, что заставило Лапшина с досадой подумать: «Зачем же вы все такие какие-то особенные?» И только одна женщина привлекла его внимание: она сидела сзади всех, и вначале он ее даже не увидел – так скромно по сравнению со всеми она была одета и так незаметно держалась: ни головой не кивала, не смеялась слишком громко, не говорила «удивительно», или «черт знает что!», или «невообразимо!». Она сидела за спиною старухи с двойным подбородком и, вытянув тонкую шею, следила за всем происходящим с испуганно-внимательным и в то же время мило-насмешливым выражением глаз. Она была в берете и в шубке из того пегого меха, про который принято говорить, что он тюлений, или телячий, или даже почему-то кабардинский, и который в дождливую погоду просто воняет псиной. Из-под собачьего воротника у нее выглядывал голубой
Когда Прокофий Петрович неуверенно-свободным голосом стал рассказывать о преступлениях годов нэпа и сказал: «Это жуткая драма», – артистка в берете, так же, как Лапшин, от неловкости опустила глаза, а потом усмехнулась, словно поняв и простив Баландина.
Покуривая и слушая начальника, Лапшин смотрел на артистку, видел ее круглые карие глаза, вздернутый нос и думал о том, что если ему придется говорить, то говорить он будет ей и никому другому, разве что еще низенькому старику с большой нижней челюстью, который сидел рядом с ней и порой что-то ей шептал, вероятно смешное, потому что каждый раз она улыбалась и наклоняла голову. «Он с ней вдвоем против всех, – с удовольствием подумал Лапшин. – Злой, наверное, старикан!» И он вспомнил фамилию старика, и вспомнил, что видел его в роли Егора Булычева, и вспомнил, как хорошо играл старик.
Наконец Баландин попрощался и ушел.
– Товарищ Лапшин обеспечит вам помощь и руководство, – сказал он в дверях, – прошу адресоваться к нему.
Артисты по-прежнему сидели у стен. Лапшин потушил окурок, сел в свое кресло и негромко, глуховатым баском спросил:
– Я не совсем понимаю, чем могу вам помочь. Может быть, вы расскажете?
Тогда взял слово молодой артист с очень страдальческим и изможденным лицом и стал объяснять содержание пьесы, которую театр ставил. Насколько Лапшин мог понять, пьеса на протяжении четырех действий рассказывала о том, как перестраивались вредители, проститутки, воры, взломщики и шулера – числом более семнадцати – и какими хорошими людьми сделались они после перестройки. Как ни внимательно вслушивался Лапшин в запутанную и шумную речь артиста, он так и не понял, когда же и отчего перестроились все эти люди. Кроме того, артист рассказывал с большим трудом и стесняясь – с ним происходило то, что происходит с каждым непрофессионалом, рассказывающим профессионалу, – он путался, неумело произносил жаргонные слова и часто повторял: «Если это вообще возможно». Очень раздражал Лапшина также и полупонятный лексикон артиста, все эти – «на сплошном наигрыше», «наив», «крепко сшитый эпизод», «обаяние», «формальные искания завели нас в тупик, и мы пошли по линии» и прочее в таком же роде.
– Понятно! – сказал Лапшин, хотя далеко не все ему было понятно. – Но я вас должен предупредить, что вы не очень правильно ориентированы…
Он поморщил лоб, взглянул на артистку в береге и на старика и понял, что они довольны его тоном и что они ждут от него каких-то очень важных для них слов. У артистки глаза стали совсем круглыми, а старик с ханжески скромным видом жевал губами. Глядя на старика, Лапшин продолжал:
– Уж не знаю, откуда эти идейки берутся, но они неверны. Вот я по вашим словам так понял, что все эти воры, и проститутки, и жулики с самого начала чудные ребята и только маленечко ошибаются. Это не так. Это неверно. Вор в Советском государстве – не герой. Это в капиталистическом государстве могут найтись… люди (он хотел сказать «дураки», но постеснялся и сказал «люди»)… люди, – повторил он, – которые считают, что вор против собственности выступает и потому он герой, а у нас иначе. Ничего в этом деле ни героического, ни возвышенного нет, – сказал Лапшин, раздражаясь, – поверьте мне на слово, я этих людей знаю. Вот у нас в области один дядя Пава украл из колхоза семь лошадей. Мужики из колхоза разбрелись и говорят: «Не были мы колхозные – и лошади были, а стали колхозные – и лошадей нет». Я дядю Паву поймал и посадил в тюрьму, и дядя этот, оказалось, работал не от себя, а от целой фирмы. Сознался. Воры – народ неустойчивый, их легко можно купить. Вот Паву-то кое-кто и купил. А потом он кое-кого!
– Пьеска прелестная, – вдруг сказал старик, – необыкновенно грациозно написанная и колоритная, и все такое, и даже проблемная, в том смысле, что там жулики куда интереснее порядочных людей…
Он закашлялся и сказал лживо-взволнованным голосом:
– Побольше бы таких пьес!
Рыжая актриса огрызнулась, и Лапшин опять подумал, что тут происходит бой.
– Артист представляет собою комок нервов! – вдруг воскликнул молодой человек с подбритым лбом. – Артист все время находится в самой гуще жизни, а писатель фантазирует, сидит, понимаете, в своем красивом далеке и выдумывает, а мы отвечай.