Один год
Шрифт:
Утром, распрощавшись и поблагодарив, дав детям последние три рубля на конфеты, он вышел из избы и сразу же столкнулся с милиционером. Милиционер был молодой и, дожидаясь его здесь на морозном ветру, посинел. Он поднял винтовку, но Жмакин ударил рукой по стволу, сшиб милиционера с ног и под чей-то длинный, захлебывающийся вопль кинулся в хлев, там взял нож в зубы, разворошил соломенную крышу и снег на ней, выбросился наверх, спрыгнул в мягкий сугроб и побежал резкими зигзагами к близкому спасительному лесу. Сзади щелкнул выстрел. Жмакин побежал еще быстрее, бросаясь из стороны в сторону, совсем как заяц. Пули стали
Жмакин лизнул снег. До станции было уже близко – день пути.
«Но ведь и тому матерому волку, тому зверю казалось, что человек уже в его власти? – подумал Жмакин. – Я был готов, по мнению того волчищи. И, наверное, даже свою смерть он как следует не расчухал. Э, да что!»
Он тряхнул головою, чтобы отогнать глупые думы о волке. И вновь призрак города встал перед ним. Призрак того города, где спокойно, счастливо, тепло и уютно живут братья Невзоровы, славные мальчики, дети хорошей, симпатичной мамы и серьезного, доброго папы. Мальчики, которые всегда прилично учились, мыли руки, ходили на день рождения к своей тете или дяде. Ох, мальчики-мальчики, братья Невзоровы…
Жмакин зажмурился и еще лизнул снег. Порезанную губу стало жечь, кровь все еще лилась.
День рождения
После обеда Лапшин допрашивал старого своего знакомого, вора-рецидивиста Сашеньку, и пили чай. Сашеньку взял минут двадцать назад в трамвае Бочков, и настроение у Сашеньки было препоганое.
– Это надо так угодить! – сердился Сашенька. – Это надо так налететь на Николая Федоровича! Даже смешно, никто не поверит. Конечно, я мог оказать сопротивление, не самбо там ваше научное, а просто дать раза, но зачем, с другой стороны, мне это надо – это сопротивление? Оно ведь тоже к делу подшивается, верно, гражданин начальник?
– А зачем ты у меня спрашиваешь, если сам все знаешь?
– Для разговору, – сказал Сашенька, – для беседы.
Он был великолепно одет, курил дорогую папиросу и, казалось, даже радовался встрече с Лапшиным, огорчали его только сами обстоятельства ареста.
– Да, нехорошо! – согласился Лапшин. – Всё тебя водят ко мне и водят. Сколько раз уже встречались. Покажи-ка зубки, золотые, что ли, вставил?!
Сашенька оскалился и сказал, пуская дым ноздрями:
– Ага! Один к одному, двадцать семь штук. Чтобы в заключении иметь капитал. Они же золотые. И для игры, если я, допустим, азартный, и вообще…
– А сейчас в Ленинграде гуляешь?
– Сейчас именно я лично гулял и намеревался еще гулять, но оборвалась золотая струна. Только приоделся, любовь заимел…
– Покажи костюмчик-то!
Сашенька развел полы пальто и показал отличный, шоколадного цвета новый костюм.
– Хорош?
– Приличный костюмчик.
– Узковат в проймах немножко, – пожаловался Сашенька. – Люблю вещи свободные, широкие. Впрочем, это сейчас, как говорится, темочка не в цвет. А вы как
– Да, как видишь, помаленьку работаем. Всё ловим, ликвидируем преступность, стараемся…
– «И ни сна, ни покою, ни грез голубых? – продекламировал Сашенька. – И ни знойных, горячечных губ?»
– Это кто же сочинил?
– Не я!
– А магазин на Большом тоже, скажешь, не ты брал?
– Ну и с подходцем же вы, гражданин начальничек! – почти восторженно произнес Сашенька. – Даю слово жулика, орел вы здесь, на площади Урицкого. Лев и орел.
– Значит, не ты?
– Не я.
– А кто?
– Боже ж мой! – воскликнул Сашенька. – Дорогой гражданин начальник, зачем мне было мараться с вопросами соцсобственности, когда я работал на фронте атеизма? Иметь высшую меру за дамский конфекцион, когда я, может быть, православной церковью, как поборник идеи, предан анафеме?
Лапшин подумал, вздохнул и закурил.
– Идейный, – сказал он, – тоже!
И осведомился:
– Церковь в Александровске ты брал?
– Не отрицаю.
– Еще бы ты отрицал, когда и Кисонька и Перевертон у меня сидят. Их же Бочков в церкви и засыпал на Левобережном кладбище. Ты там тоже был, но удрал.
– У меня к вам такое отношение, – сказал Сашенька, – что для вас я ничего отрицать не буду. И для вас, как для уважаемого Ивана Михайловича Лапшина, поскольку вы гроза нашего угасающего мира…
– Не подлизывайся, Усачев, – строго сказал Лапшин. – Мне это совсем не интересно. Давай по делу говорить.
– По делу – пожалуйста! – с готовностью сказал Сашенька. – Дело есть дело. Писать будете?
– Вздор – не буду, а дело – буду.
– Значит, так! – Сашенька загнул один палец на руке. – Первое: я решил твердо покончить с преступным миром. Поскольку наша профессия…
Лапшин вдруг зевнул.
– Извиняюсь, – сказал Сашенька. – Сначала дело, а потом раскаяние, так?
– Пожалуй, оно вернее. И давай, Усачев, сознавайся покороче, без лишних слов, не впервой тебя сажают, рассказывай по существу.
– Что ж, я не вор, чтобы я вам трепался! – обиженно сказал Сашенька. – Что мы, мальчики тут собрались? Когда хочу – говорю, когда не хочу – не говорю.
Он закурил новую папиросу, попросил разрешения снять пальто и, внезапно побледнев, рубанул в воздухе рукой и сказал:
– Амба! Пишите, кто магазин на Большом брал. И адрес пишите, где ихняя малина. Пишите, когда я говорю. И когда они меня резать будут, и когда вы мое тело порубанное найдете – чтобы вспомнили, какой человек был Сашенька. Пишите! Я – железный человек, я – стальной, но я для вас раскололся, потому что таких начальничков дай бог каждому… Пишите!
Он рассказывал долго и курил папиросу за папиросой. Потом спросил:
– Пять лет получу по совокупности?
– За старое. А новое я еще не знаю.
– Пишите новое! – сказал Сашенька. – Располагайте мною.
И он стал рассказывать, как они втроем с Перевертоном и Кисонькой взламывали в деревнях церкви и сдавали в приемочные пункты ценности…
– Была у нас карта старинная, – говорил Сашенька, – с крестиками, где церкви. Ну, мы и работали! С одной стороны, ценности государству сдавали – польза. С другой стороны, когда мы церковь опоганим, ее поп больше не освящает, не решается. Сход не велит. К свиньям, говорят, твое заведение! Тоже польза. Верно?