Один шаг
Шрифт:
Глаша зарумянилась. — Вот уж сказал…
Она схватила веник и начала решительно подметать, наводить порядок. Василий Дмитрич неуклюже топтался возле нее, пытаясь чем-нибудь помочь, но только мешал, сталкивался с ней в дверях и извинялся, вызывая этим у Глаши счастливый, сдержанный смех.
— У меня тут немного. — Он вынул из буфета начатую бутылку водки. — Может, ты вина хочешь?
— Тю, кто его пьет?
— Тогда водки. Сказать по правде, я не очень балуюсь.
— Вижу. Початая поллитровка стоит… Мой бы не
— Кто это? — сразу не сообразил Василий Дмитрич.
— Да Игнат…
— Ах, вот оно что… Все еще помнишь о нем?
Глаша поджала упрямые губы. — Помню!
— Ждешь?
— Жду!.. А тебе-то что? — Она помолчала. — Ну, наливай, что ли, пока не передумала.
Василий Дмитрич налил поровну две одинаковые стопки, сначала Глаше, потом себе.
— За твои успехи, Глаша! Чтоб все было хорошо!
— И за твои, чтоб все хорошо было!
— За наши, значит… — Он радостно рассмеялся. — Ну, поехали!
Василий Дмитрич привык пить одним глотком, а в стопке было три, он с трудом проглотил водку и начал жадно жевать сало. Глаша же выпила не торопясь, маленькими ровными глоточками, не поморщилась, а лишь зарумянилась, как недавно, когда Василий Дмитрич сказал, что всегда ей рад.
— А ты все холостякуешь, Вася?
Он невесело усмехнулся. — Как видишь… Два мы с тобой бобыля… А могли б…
— Что было, то быльем поросло, — прервала его Глаша. — Налей лучше, чего тянешь!
— Да, конечно. — Он взялся за бутылку. — Жаль, мы с тобой на «ты», а то б на брудершафт выпили.
— Что это… как ты сказал?
— Брудершафт. Это когда руки переплетут (он показал как), выпьют, а на закуску поцелуются. После этого уже на «ты» переходят.
Глаша тихонько рассмеялась.
— А ну-ка, давай сподобимся.
Она плеснула в рюмки на донышки, приблизила к Василию Дмитриевичу свое горячее лицо, обожгла дыханием и, не выпив, все еще держа стопку, притянула к себе другой рукой Васину голову.
…Домой Глаша вернулась ночью. Шла она медленно, не таясь, думая о своей горькой бабьей доле, о том, как трудно жить, когда нету рядом мужика.
Дверь, как всегда, была заперта. (Сколько раз твердила она деду: «Не запирай ты, сделай милость, нечего у нас красть, да и злодиев куда меньше стало», — но он все равно запирал.) Она тихонько поцарапала пальцами о стекло и услышала, как спрыгнул с печи дед, как зацепил ногой за стул (должно быть, Наташка опять одежду на дороге бросила) и звякнул задвижкой.
— Письмо тебе… От твоего… — сказал дед.
— От какого моего? — не поняла Глаша.
— Да от Игната ж.
Степановна схватилась за костлявую дедову руку, остановилась и почувствовала, как бешено заколотилось ее сердце.
— Да где ж оно письмо, деду?
— На подушке… Наташка и читать не захотела, — шепнул дед.
(Ах эта Наташка, злопамятная она все-таки.)
Степановна не стала зажигать в горнице свет, пошла в сени, закрыла за собой дверь и только тогда разорвала конверт.
Письмо было коротенькое и какое-то чужое. В первых строках Игнат сообщал, что здоров, что живет он одиноко («Одиноко!»— захлебнулась от радости Глаша), спрашивал про Наташку-дочку, как она там растет, а под конец ругался на свою злую судьбу, которая забросила его в далекие северные места… Подпись была такая: «Твой муж Игнат».
— Ах, Игнат, Игнат… — прошептала Глаша. — И чего тебе не доставало дома, какое добро от добра пошел искать…
Про возвращение в письме не было ни слова, но Степановне почему-то показалось, что он скоро вернется, зачем бы иначе вспомнил о ней, назвался мужем? Вот и адреска своего не объявил. И это тоже Степановна сочла хорошим предзнаменованием: высчитал, наверно, что не успеет Глаша отписать до его отъезда, оттого и не сообщил.
Она долго стояла в сенях, подпирая стенку плечом, и все думала, все радовалась втихомолку — авось, скоро кончится ее одинокая вдовья доля.
5
Жизнь в селе, даже таком большом, как Березовка, имеет ту особенность, что скрыть что-либо от людей, сохранить в тайне — дело невероятно трудное, если не безнадежное. Чьи-то щупающие, завидущие глаза уже проследили, куда ходит по вечерам Глаша. Чьи-то длинные уши уже подслушали, как перебросилась она особыми словами с Василием Дмитричем, когда тот привел учеников смотреть, как строится новый доильный зал. Чьи-то вытянутые в трубу губы уже добавили всякую всячину от себя и понесли слушок от бабы к бабе.
— А еще недотрогу из себя строила, честь будто блюла. Тьфу, прости господи!
Кое-кто не осуждал Степановну, даже оправдывал ее:
— Шесть годов поспи без мужика, еще не так заблудишься.
Кто-то злорадствовал:
— Разговелась наша-то Глашка. Не выдержала поста…
Возможно, вся эта история прошла бы незамеченной — мало ли что случается на селе, — если б сама Степановна прошлой зимой не осрамила на весь район дочку Покладчихи Ксюшу. Охоча была Ксюша до чужих мужиков, то одного подцепит на крючок, то другого. Степановне б прикрыть глаза, помолчать — не ей поперек дороги стала Ксюша, — а она возьми да и выступи на колхозном собрании, а выступление ее возьми да и напечатай районная газета.
Глаша вообще любила при всяком удобном случае высказать вслух свое твердое мнение о таких людях. Говорила в ней ее обиженная женская гордость, то самое чувство, которое заставляло постоянно напоминать, что Игнат не бросил ее, а уехал, попал на «специальную» работу, откуда не так легко выбраться. Никто в эту сказку не верил, мужики откровенно посмеивались над Степановной, а бабы, видавшие жизнь, напротив, тихо гордились ею, мол, глядите, какая строгая женщина Глаша Сахнова.
И вдруг этот грязный слушок.