Один в Антарктике
Шрифт:
«Но я же не успел послать свое письмо, — сообразил он. — О чем же это она, черт возьми?.. Ах, вот оно что...» Форбэш вспомнил, что на другой день после прибытия на базу Скотт он послал ей записку. Он откинулся назад, положил ее письмо на грудь, снова погрузившись в какое-то забытье, потеряв ощущение времени и пространства, и его вдруг охватило странное чувство уверенности в собственном бессмертии.
«Как поживает владычица снегов, мать Антарктика? Каково тебе, Форбэш, вкушать жизнь из ее хладной груди? Явились ли к тебе на юг вечные звери? Стал ли ты, как и они, животным, борющимся за свое существование, или же ты по-прежнему большой и гордый?
Я сижу здесь под весенним солнцем, среди всех этих книг. Твое дыхание, доносящееся с юга, превращает эту библиотеку в окаменелый лес знания. Пока ты
Спасибо за радиограмму. Когда вернешься, я скажу тебе: „Люблю“. Подпись: „Б“»
Она так мало сказала, подумал Форбэш. Да и о чем еще тут говорить? Эй, пингвины, давайте, пошевеливайтесь. Растите, спаривайтесь, кладите яйца, высиживайте их, выращивайте птенцов, умирайте или живите, уплывайте прочь, на север, и дайте уйти мне. Отпустите же меня поскорей!
На примусе вскипела вода. Форбэш развернул газетную вырезку, вложенную в конверт Барбары. Заголовок гласил: «Крестоносец прибывает на велосипеде в Уэймейт». «Духовное возрождение — вот средство для исцеления душевной болезни, охватившей нацию. Таково мнение прибывшего в Уэймейт из Веллингтона пятидесятиоднолетнего мистера Арнольда Дж. Брукера. Мистер Брукер проехал на велосипеде за четыре года свыше 50.000 миль. Все это время он старался доказать, что причину душевных недугов следует искать в духовных сферах. Свыше 32.000 листовок с требованием психиатрической реформы было роздано им... Психология и психиатрия — вот науки, которые позволят людям обрести достаточную силу, чтобы изгнать злых духов, заявил мистер Брукер».
«Прилагаю сие в доказательство того, что мы все по-прежнему безумны, — писала Барбара внизу вырезки. — Так почему бы не вернуться домой и не наслаждаться своим безумием в комфорте?»
О странный мир, подумал Форбэш. Почему так легко не чувствовать себя его частицей? Почему так славно и так горько пребывать в одиночестве? Он нанизал вырезку на гвоздь, торчавший из ящика у него над головой.
Дни шли, он продолжал регулярные обходы колонии и все явственнее ощущал свою власть над Мысом, льдами, громадой Эребуса и небом. Только солнце, казалось, оставалось вне досягаемости, и все же он жил с ним в атмосфере доверия, чуть ли не сговора. Оба они с солнцем были заступниками пингвинов; от них зависела жизнь этих птиц, оба они были их всемогущими стражами.
К концу первой недели ноября на галечных склонах собралось около тысячи птиц. Число их продолжало увеличиваться; пингвины приходили группами в двенадцать — двадцать штук, иногда поодиночке, по двое или по трое.
Первым делом Форбэш спускался утром к побережью, чтобы встретить появляющихся со стороны моря чистеньких, сверкающих на солнце своей белизной пришельцев. Потом обходил птиц, пересчитывал их, начиная свой обход с самой верхней колонии на северном склоне. Теперь стало очевидным, что вся колония состоит из пятнадцати обособленных участков, население которых составляло от полудюжины пар до более ста. На то чтобы сосчитать количество пар и гнезд в каждой колонии, иногда уходил добрый час, если не больше. Форбэш пришел к выводу, что колонии нужно посещать поочередно, так как наиболее крупные из них настолько разбросаны, что наблюдать за ними в бинокль невозможно. Птицы почти не замечали его; к тому же они не успели обосноваться в своих гнездах настолько, чтобы защищать их, если он подходил слишком близко. Когда он проходил по колонии, птицы пугливо пятились, иногда отбегали на метр-два, после чего шипели на него по-змеиному, откинув назад ласты и вытянув головы с выпученными, обведенными белыми кольцами глазами.
Дни были наполнены барабанной дробью и трубными звуками, сопровождающими ухаживанье, кликами восторга. Пары стояли, упершись чуть ли не грудью в грудь; они покачивали до предела вытянутыми шеями с такой грацией и размеренностью, словно танцевали менуэт; они извивались и раскачивались так, будто жаждали слиться более удовлетворяющим манером, чем это позволял неуклюжий процесс, уготованный им природой.
Иногда Форбэш, спрятавшись среди камней, молча наблюдал, как какой-нибудь одинокий пингвин, прямой и стройный, как летящее копье, в экстазе начинал издавать клокочущие звуки, бросая вызов «гнездовладельцам» колонии. Под звуки этой монотонной музыки — резкой и прерывистой, как гудение цыганских дудок, — сидящие в гнездах птицы начинали издавать низкий, жалобный стон, похожий на кошачье мяуканье: уорррро, уорррро, уорррро, и в такт этому стону в экстазе бить ластами и тереть алчущими клювами перья на груди — сначала с одной, потом с другой стороны, — словно стараясь облегчить свои страждущие сердца.
Одним теплым и солнечным вечером, лежа на вершине склона колонии номер 7, подперев подбородок руками, Форбэш наблюдал первое спаривание. В полудреме он с час, а может, и больше следил за двумя упитанными, элегантными птицами необыкновенной красоты. Одна из них лежала в отлично выстроенном гнезде, другая нахохлившись стояла рядом, как бы отдыхая и в то же время чего-то ожидая. Иногда сидящая в гнезде птица вставала, и тогда пара молча начинала «смотрины», извиваясь в змееподобном танце, беззвучно и красноречиво открывая клювы, после чего птицы менялись местами.
Эребус возвышался ясной, покойной громадой. Шапка облаков плавно спускалась вниз, снег лежал чистой, ровной пеленой.
Наконец самец (Форбэш решил, что это так, по его поведению, поскольку пингвины не имеют внешних признаков пола), склонив голову, начал с серьезным видом ходить взад-вперед возле подруги. Самка, удобно устроившись в углублении гнезда, похожая на грациозную гондолу среди застывшего каменного моря, без признака нужды или желания, без рябинки на спокойной глади ее покорности ожидала минуты, когда самец осторожно ступил ей на плечи и начал ритмично топтаться на ее черных, мягких перьях, вытянув назад для равновесия ласты и прижав свой клюв к ее жаждущему клюву. Форбэшу послышался легкий стук их клювов, ему показалось, будто слышен ритмичный топот ног пингвина. Звук этот как бы пульсировал у него в ушах. Топтанье участилось, стало более ритмичным. Клюв самца все сильнее впивался теперь в шею самки по мере того, как его танцующие, отбивая дробь, ноги, двигались вниз по широкой, вздрагивающей спине подруги. Наконец, самец, подняв хвост, оказался над ее напряженно вытянутой вверх клоакой. Их соитие было столь кратким, столь несложным.
Равнодушное спаривание птиц. Форбэш, с каменным лицом наблюдавший за происходящим, ощутил, как в нем где-то глубоко шевельнулось желание.
Теперь самец стоял перед своей спокойной подругой, наклонив голову и слегка надувшись. Он сделал несколько глотательных движений и нахохлился, засыпая.
В полночь, когда колония осветилась бледно-золотистым светом и птицы угомонились, Форбэш уснул. Ему снился сон. Вот он берет газету, чтобы взглянуть на бюллетень погоды, и вместо обычной точной и простой диаграммы — два вытянутых острова, окруженные концентрическими кольцами воздушных масс, движущихся по стране со стороны Южного океана, — увидел сложный и изящный рисунок, состоящий из переплетенных извивающихся линий вперемежку с затененными участками. Внизу было помещено сообщение Новозеландской метеорологической службы. Там говорилось, что во всех частях страны стоит дьявольски хорошая погода, так что бюллетень погоды публиковать нынче незачем. А метеорологи, дескать, чтобы развлечься, начертили восхитительнейший орнамент в знак своего удовлетворения погожим днем, каковой и помещается здесь в надежде, что он доставит удовольствие и публике.
С каждым днем Форбэш все более оживал. Бродя по колонии, он ощущал себя отцом множества детей, чьи характеры постепенно раскрывались перед ним. Эта птица миролюбива, эта пара живет недружно, в постоянных сварах, эти двое внимательны друг к другу, добросовестно строят свое гнездо, а вот эта пара — легкомысленна и не подготовлена к выполнению родительских обязанностей. Стояла золотая пора, когда размеренную жизнь птиц еще не нарушил голод, а на отрогах скал еще не расселись в ожидании поморники.