Один
Шрифт:
Отец появлялся обычно осенью, когда Ленинград затягивало мутной сеткой дождей. Я выбегал встречать его в прихожую. Он вваливался в дверь, высокий, бородатый, с гулким голосом и огромным рюкзаком за плечами. Опускал на коврик у телефонного столика чемоданы и подхватывал на руки мать. Он поднимал ее в воздух, как девочку, и она, как девочка, болтала ногами и смеялась. Потом взвивался под потолок я. Бабушка отстранялась от лап отца: <Нет, нет, Володя, я уже слишком стара для такого!>
Самым хорошим в такой день был вечер. Отец сидел за столом, уставленным самыми вкусными вещами на свете, отдуваясь
Бабушка слушала рассказы отца, приложив руку к сердцу, и качала головой, мама вскрикивала и хохотала, я забирался коленями на стул и заглядывал отцу в рот. Он был и родным и чужим одновременно. И только я начинал привыкать к нему, к его манере говорить, есть, умываться, к его рукам, которые умели делать все, как ему опять нужно было уезжать, и он снова становился чужим.
А потом мы переехали из Ленинграда на станцию.
Я думал, что, видя его каждый день, наконец привыкну к нему, бабушке или матери. Однако и на станции отец остался для меня таким же недоступным. Он интересовался мной, моей учебой, книгами, которые я читал, но никогда не лез в мою жизнь, не поправлял моих ошибок, не навязывался в <товарищи>. Он никогда ни разу не спросил, о чем я мечтаю или думаю, а я не знал, о чем думал и мечтал он. И разговаривал он со мною всегда, как со взрослым, равным себе. Мне это нравилось. На мать я частенько злился за ее назидания, замечания и чрезмерные заботы. А в отце была какая-то суровая тайна, глубоко запрятанная, которую мне очень хотелось открыть, но я не знал, как к этому подступиться. Я восхищался отцом, гордился им, но не чувствовал его близким. Наверное, и он тоже не чувствовал.
Однажды, когда я сорвался с крыши, упал на ящики, разодрал кожу на щеке от угла рта до самого глаза и выбил два зуба, он промыл мне рану, залепил пластырем и сказал: <Ни черта, Сашка, пройдет. Все в мире проходит, кроме смерти. Настоящий мужик сам отвечает за себя, понял? А теперь - дуй отсюда, не мешай мне>.
Как я ему был благодарен за это!
Мать, наверное, из этого случая устроила бы целый трагический спектакль. А он - ничего.
<Учти, Сашка: ты мужик, а мужик должен уметь все в жизни и никогда не распускать сопли. На мужиках земля держится. Женщина - она в жизни для красоты, а мужик - для работы>.
В другой раз, когда он ушел в море на десять дней, он оставил мне двадцать пять рублей <на прожитие>. Я истратил четвертной за три дня, а остальные семь меня подкармливала Татьяна. Отец, узнав об этом, засмеялся и сказал: <Настоящий человек всегда должен точно знать положение своих дел и не пристраиваться к чужим кострам. Жаль, что ты у меня еще не такой...> С тех пор я всегда точно рассчитывал свои расходы и никогда не покупал вещей, которые мне не нужны. Очень обидным был смех отца.
Он любил говорить: <Жизнь может загнать тебя, Сашка, в такие места, которые и в дурном сне не виделись. Хочешь выжить - оставайся и там самим собой. Сообрази, что к чему, взвесь шансы и - валяй. И всегда каждое дело, даже самое неприятное, доводи до точки. Долби в одно место, пока не прошибешь, понял? Только долби не так, как долбят дураки, и тогда все получится>.
Вот таким был мой отец, Владимир Андреевич.
И я все старался делать обстоятельно и до конца, как он.
Когда нож стал немного резать, я принялся за каюту. Выгреб из нее осколки посуды и грязь. Обрывками сети, как мочалкой, выскоблил стены. Нарезал с кустов самых мягких веток и застелил ими кровать. Чтобы ветки не расползались, привязал их шнурками к железным полосам, заменяющим сетку. В изголовье положил пучки повыше и набросил на все кусок матраца. В шкафчик поставил свои алюминиевые банки, кружку, бутылку для воды, положил вилку и нож. В одной банке поставил на стол несколько веточек багульника. Мрачная железная коробка каюты сразу ожила и стала даже уютной.
Посидел на кровати.
Уют!
Я уже и не помнил, что это такое.
На острове мне было уютно только тогда, когда не хотелось есть. О нашей квартире на станции я вспоминал теперь изредка и как о чем-то ненастоящем. Будто все это было где-то в очень далеком детстве. Да и уют-то квартирный мне представлялся сейчас каким-то ватным. Для чего в квартире было столько ненужных вещей? Вот кровать с грудой пахучих веток на ней - это то самое, чего мне не хватало!
Я похлопал по кровати ладонями.
Красота!
Потом решил построить печку. Не настоящую, а что-то вроде очага у палатки. Долго выбирал камни на берегу: хотелось, чтобы это была не груда булыжников, а вроде камина. Если его хорошенько протопить, камни нагреются и будут держать тепло всю ночь. А ночи на острове становились холодноватые.
В конце концов я сложил что-то похожее на каменку в банях, которые топят по-черному. Я рассчитывал протапливать камин под вечер, перед сном, а когда все сучки прогорят и останутся чистые угли, проветрить каюту и уже после этого закрывать дверь. Дверь я расшатывал до тех пор, пока она не стала свободно ходить на петлях и нормально открываться и закрываться.
В этот день я наконец решился выстирать костюм и рубашку. Они были грязны до такой степени, что стали жесткими, будто накрахмаленными. Я подумал, что если не выстираю сейчас, то мне уже никогда не придется привести их в порядок: дни становились холодными и голышом бегать по берегу было не особенно приятно. Кроме того, грязная ткань костюма расползалась почему-то быстрее, чем чистая. На джинсах я уже насчитал шесть дыр, а на куртке - три.
Сегодняшний день тоже выдался прохладным, поэтому я набрал на берегу досок посуше, наломал их киркой и развел огонь в своем камине. Дымил камин изо всех щелей, и, пока огонь разгорался, я следил за ним с палубы. Но когда нагорело много углей и камни раскалились, дыма стало немного. Я обложил всю каменку снаружи досками, чтобы они сохли. В каюте сделалось душно и влажно. Я подбросил на уголья еще сырых досок, чтобы долго не прогорали, и пошел к палатке.
Сверху, со склона сопки, дымящий катер выглядел страшновато - будто вот-вот взорвется.
У источника я разделся, но с вершины сопки тянул такой ветер, что пришлось снова надеть джинсы и куртку. Ладно, сначала постираю рубашку, высушу ее в каюте над горячими камнями, потом выстираю куртку, а уж под конец - брюки.
Холодная родниковая вода плохо отстирывала грязь. Я изо всех сил тер материю руками, но она не становилась от этого чище. Тогда я окунул всю рубашку в бочажок и стал тереть ее вместе с илом, который зачерпывал ладонью со дна. Бочажок стал похож на грязную лужу. Но к моему удивлению, материя рубашки от ила отмякла, а когда я дождался, чтобы весь ил унесло течением в ручей, увидел, что грязь отошла даже от воротника. Еще несколько раз сполоснув и отжав рубашку, я спустился к катеру.
Дым из двери и из дырки иллюминатора уже не шел. Весь очаг был полон хороших углей, доски на каменке просохли снаружи, и я распялил на них рубашку. В каюте стало так тепло, что я разделся по пояс. Впервые за много дней я сидел на настоящей кровати, - хотя и ржавой, похожей на металлолом, но все же кровати, - в настоящей каюте с проржавевшими бурыми стенами и наслаждался теплом!
Дождавшись, когда рубашка высохла, я снова поднялся к источнику и выстирал куртку. К вечеру у меня все было чистое и сухое. Даже носовой платок. Мне никогда раньше не приходилось стирать - этим занимались отец и стиральная машина, я только помогал. Большие вещи вроде простыней и пододеяльников отец отдавал стирать в поселковый комбинат бытового обслуживания. Но оказалось, что стирать руками совсем не трудно. Надо только не так сильно тереть то, что стираешь, иначе ссаживаешь кожу на суставах пальцев.