Одиночество вещей
Шрифт:
— Нельзя? — спросил он у Кати. — Но почему?
— Точно не знаю, — пожала плечами Катя, — но точно знаю, что нельзя.
— Жаль, — Леон с тоской посмотрел на сунувшую голову в холодильник барменшу. «Прихлопнуть бы!» — Зачем тогда это?
— Во всяком случае, не для того, чтобы пить на халяву, — улыбнулась Катя.
— Как у тебя получается? — спросил Леон, чувствуя, что пространство, покорное его воле, вновь начинает потихоньку расширяться, как бы поощряя его к разговору. — Откуда это?
— Оттуда, — Катя указала пальцем в потолок.
— Из космоса? — шёпотом поинтересовался Леон. — Пришельцы? НЛО?
— Не скажу, — вдруг надулась Катя. —
— Да верю я, верю, — Леон интенсивно обшарил карманы. — Как так не верю? — Вдруг где завалялись деньжонки?
В заднем брючном кармане рука наткнулась на что-то, напоминающее сложенную купюру. Леон так отродясь не складывал, как и отродясь не держал в заднем кармане деньги. Наверное, это была конфетная обёртка, а может, билеты в кино, да мало ли что?
— Хочешь посмотреть?
— Да-да, — Леон радостно рассматривал извлечённые из кармана два талона с марками, удостоверяющие сдачу требуемого количества макулатуры для приобретения книг «Азбука секса» неведомого Дж.-Г. Пирса и «Отец» А. Дюма.
Леон понятия не имел, что у Дюма есть роман под названием «Отец». Знал анекдот, как Сталин понуждал Горького сочинить роман «Отец», если уж он сочинил «Мать». Может, ошибка? Нет, на талоне ясно прочитывалось: «А. Дюма. Отец. 1 экз.».
Леон был уверен, что потерял эти талоны! Таким образом, наметились предпосылки к преодолению денежного кризиса. Надо было только выскочить из «Кутузова», добежать до книжного магазина «Высшая школа» — он через три дома, — продать талоны и бегом обратно. А уж потом симпатичная рыжая барменша непременно нальёт, она не «засохшее кроличье дерьмо», важничать не станет.
— В самом деле хочешь?
— Конечно! — Леон с такой страстью обдумывал талонную операцию, что потерял нить разговора, понятия не имел, чего он от Кати в самом деле хочет. «Чего хочу?» — удивлённо вытаращился на неё.
Но было поздно.
Леон редко думал о времени, потому что думать о нём было бесполезно. Думай не думай, оно идёт себе и идёт. Иногда не идёт, а летит, к примеру, на переменах, когда Леон обсуждал нечто интересненькое с приятелями. Иногда, когда скучно, нечего делать, тянется мучительно медленно. Во сне убыстряется сверхъестественно. Будильник только начинал звонить, а к середине звона Леон успевал прожить в утреннем сне целую жизнь, в которой пробуждающий механический звон присутствовал, как рок в трагедиях Еврипида или смех в комедиях Гоголя.
Случалось, время странно замедлялось внутри себя, обнаруживало, так сказать, матрёшечный синдром.
Однажды Леон и отец ездили на свои шесть соток оврага в Тульской области. Участок выделили несколько лет назад, строить же дом никак не начинали. Да и невозможно было его построить на крутом обрыве. Разве что-то вроде знаменитого «Ласточкиного гнезда» в Крыму.
Они ехали на машине по шоссе, как вдруг прямо из воздуха возник камень, летящий точно в лобовое стекло. Камень летел очень медленно, как в невесомости, постепенно увеличиваясь в размерах. Леон успел рассмотреть его неровности, кремниевые вкрапления, а вот голову почему-то пригнуть не успел. При этом знал, что потом (когда потом?) будет удивляться: как же так, рассмотреть кремниевые вкрапления успел, а голову пригнуть не успел? К счастью, лобовое стекло выдержало. Глухо крякнув, прогнувшись, распустило по поверхности густую, вспыхнувшую на солнце паутину трещин. Можно сказать, превратилось в калейдоскоп. Должно быть, отцу показалось, что он ведёт машину по сказочной стране Эльдорадо, где всё из золота, изумрудов и алмазов. Он сначала рассвирепел. Потом успокоился, как-то даже отстранённо полюбопытствовал: «Ну и куда с таким народом? Чего они добиваются?» На стекло-калейдоскоп равнодушно махнул рукой: «Теперь ни одна сволочь не польстится!» Так до сих пор и ездили с калейдоскопом.
Впрочем, это не имело отношения ко времени.
И был ещё один момент, когда время изменяло (а может, наоборот, проявляло?) истинную свою сущность, а именно, становилось болью.
К примеру, зубная врачиха сверлила Леону зуб. Время исчезало, существовала одна лишь боль. Время робко, как заяц из кустов, выставляло уши, когда врачиха, презрительно посмотрев на бледного, истекающего потом Леона, зычно звала медсестру: «Танечка! Прокладочку для обычной пломбы!»
Вот и всё, что успел Леон вспомнить о времени.
Потому что в следующее мгновение ни Леона, ни времени не стало.
Не стало «Кутузова», дома, где помещался «Кутузов», проспекта, на котором стоял дом, города, где был проспект, страны, столицей которой пока ещё являлся город, планеты, боящейся этой страны, подумывающей, как бы так под ласковые речи разоружить её да разделить, а ещё лучше как-нибудь незаметно закопать, чтобы больше не бояться и не подумывать.
Не стало ничего.
Один тяжёлый свинцовый мрак, как искрами от неведомо где пылающего костра, пронизываемый летящими золотыми точками. Во мраке отсутствовали право, лево, верх, низ, равно как прочие Пифагоровы онтологические принципы, за исключением ненависти.
Собственно, свинцовый мрак являлся не чем иным, как материализовавшейся ненавистью, и Леону (точнее, той части его сознания, что участвовала в гипнотическом действе) неминуемо бы пропасть, задохнуться в свинцовых одеялах, если бы золотые точки-искры не сомкнулись вокруг него в сеть-кольчужку, неподвластную мраку.
А как минул мрак, Леон увидел то, что должен был увидеть: ход планет в космическом чёрно-ледяном пространстве. Планеты катились в сторону далёкого чистого света — разинутой солнечной пасти, — каждая по своему коридору и в то же время заданно, как разной величины шары в кегельбане, пущенные разными же руками.
Не только космическое шаровое качение было суждено увидеть Леону, но и миллиарды нитей, куда более тонких, чем паутина на стекле-калейдоскопе, длинными, едва видимыми бородами соединяющие планеты, но при этом решительно никак не влияющие на направление и ритм их движения. Планеты и бороды-нити находились в разных, как жизнь и смерть, энергетических мирах. Их соединяла воля, господствующая над всеми мирами, объединяющая несоединимое. Леон видел, как она их соединяет, разъединяя, как если бы видел бессмертную душу, отделяющуюся от смертного тела, то есть то, что видеть не дано.
Нити вытягивались и обрывались. На месте оборванных тотчас возникали новые, ни одна не висела оборванной, что свидетельствовало о своеобразном порядке. Нити были разные: хрустальные, золотые, серебряные, красные, белые, светящиеся, тёмные, искрящиеся, как замкнувшиеся электропровода, горящие, как бикфордовы шнуры, льющиеся, как расплавленный металл. Сначала сознание отмечало фантастическое их многообразие, а уж затем абсолютную подчинённость ходу планет.
«Оправдание астрологии» — так можно было назвать эту картину. Чуть смещался один из плывущих шаров, и величайшее смятение происходило в нитях: тысячи их обрывались, а какие не обрывались, меняли цвет и качество, вплетались в совершенно иные подвижные нитяные гобелены.