Одиночество вещей
Шрифт:
С Гришей отец решил быть народным в самом скверном — партийно-вельможном — понимании народности. Понёс какую-то похабщину с покушениями на юмор.
Гриша сдержанно хмыкал, кривил лицо-забрало.
Липовая отцовская народность осталась невостребованной.
— Мразь! — прошипел отец, когда Гриша уселся за руль, чтобы самолично поставить машину на подъёмник. — Мразь! — Я должен унижаться перед такой мразью! — Гнев изрядно обеднил эпитетами отцовскую речь. — Боже мой, во что превратилась наша страна!
После чего, отринув похабствующую народность, отец коротко проинформировал Гришу, что, если тот
Глаза у Гриши, равнодушно нависшего над мотором, потеплели. Лицо-забрало просветлело, как, должно быть, светлели лица под настоящими забралами у настоящих рыцарей, когда прекрасные дамы им кое-что обещали.
— Добро, — обнадёжил Гриша, запустил руки в мотор, тут же и вынес приговор: — Реле залипает. Не проходит ток от генератора, вот и вырубается.
— Ну и? — тревожно выдохнул отец.
— Зачистить язычки, — широко (во всё забрало) зевнул Гриша, показав собственный, обставленный редкими чёрны ми пеньками зубов, язык, уставший зачищаться самогоном, — и все дела. Минутное дело.
Приговор был лёгок, как десятирублёвый штраф вместо отнятия водительского удостоверения.
— Ты там и другое посмотри, — нашёлся отец, — чтобы мне не плакать о поллитре.
— Масло могу поменять, фильтры, — служебно перечислял Гриша, — сход-развал гляну. Чего ещё? Клапана в норме. Приходи через час.
— Ты уж не подведи, браток, нам далеко ехать, — отец незаметно сбился на неуверенно-просящий тон.
«Вот она, наша русская свобода», — подумал Леон.
Гриша не удостоил ответом.
— Мразь! — прорычал отец (далось ему это слово!), когда вышли на воздух. — Власть и водка! Больше ничего этому народу не нужно. Чем тупее, злее, враждебнее к нему власть, тем она ему милей, потому что понятней. А водочка — политика! Водочка — жидкая душонка народа, вот и щупать-щупать его за душеньку! Хорошо ведёт себя, послушненько — снизить ценочку. Не выполнил пятилетний планчик, не собрал колхозный хлебушек — приподнять. И чтобы ничего своего, всё общественное! Чтоб головёнку из нищеты не смел высунуть! Чтоб все мысли: как бы выжрать да ноги с голодухи не протянуть. Вот тогда, мразь, будет слагать песни о мудрой партии. Или какая там будет власть.
— Уже было, — возразил Леон, — да и сейчас продолжается. Водочка, конечно, душенька, но не вся душенька водочка. А главное, нет перспективы.
— Есть перспектива! — трубно, во весь огороженный двор станции техобслуживания крикнул отец.
Если у Гриши глаза всего лишь потеплели от обещанной водочки, у отца — воспламенились белым космическим огнём от решительно никем не обещанной, скорее отобранной, перспективы. Она пьянила отца сильнее водки. Внутри свободонепроницаемости он обрёл непостижимую свободу. Или сошёл с ума. Что было в общем-то одно и то же. Беда стране, где у подлых людей глаза воспламеняются от водки, у образованных — от свободы внутри несвободы. Двум встречным огням по силам спалить мир.
Преследующие мастеров клиенты, убегающие от клиентов мастера на мгновение замерли, как в детской игре, поражённые вестью, что, оказывается, есть перспектива.
— Есть перспектива, — повторил отец уже значительно тише.
— Какая? — тоже тихо, как будто они сговаривались на кражу, спросил Леон.
— Мировая революция! — вдруг завопил отец. — Её просрали, предали, променяли на счета в швейцарских банках! Но они забыли, проклятые ублюдки, забыли, забыли, что… — в голосе отца сквозь праведный гнев прорезались причитывающе-кликушеские интонации.
— Забыли что? — Леон был совершенно спокоен за отцовский рассудок. Свободонепроницаемые люди с ума не сходили. Потому что были сумасшедшими.
— Забыли, что мировая революция — тысячелетняя мечта народа-богоносца! — громко и спокойно возвестил отец.
То было какое-то безумие при ясном разуме. И шансов восторжествовать у него было куда больше, нежели просто у безумия или просто разума.
Присутствовавшие во дворе съёжились, втянули головы в плечи. Они были бессильными песчинками на страшном холодном ветру мировой революции. И, несмотря на либеральное чтиво последних лет, многоротый демократический ор на митингах, свободные выборы, на которых они каждый раз фатально избирали не тех, в глубине души осознавали это, так как были изначально, всем своим существом враждебны труду, не желали признавать, что налаженный, организованный до мелочей быт (без дощатых, продуваемых ветром мировой революции сортиров) есть самая что ни на есть культура, причём наиболее близкая и доступная народу, так как он сам её создаёт (должен создавать) и сам же ею пользуется (должен пользоваться). И не было в их душах Бога, ибо Бог был не только и не столько свободой, сколько трудом, великим трудом, так как иначе не создал бы всё сущее за каких-то жалких семь дней.
Потому-то, знать, никто не возразил отцу: ни вороватые мастера, ни унижающиеся (здесь, а у себя на работе, надо думать, не менее вороватые) клиенты, ни мусульмане, развернувшие возле станции торговлю шашлыками из местного мяса по баснословным ценам. Только крохотный, украдкой писающий у забора мальчик слегка удивился, услышав разом про Бога и революцию. Про Бога ему иногда говорила бабушка. Про революцию — учителя в школе. Но говоря про Бога, бабушка никогда не вспоминала про революцию. Учителя, говоря про революцию, — никогда про Бога.
— Ни один нормальный человек сейчас, если только он не законченная сволочь, не может мечтать о мировой революции, — сказал Леон. — Это противоестественно и аморально.
Разумные, однако, слова его прозвучали совершенно безжизненно. Как будто он говорил диким зверям за вегетаринство. Только где звери, где хищники? Хищен, как ни странно, был сам прозрачный луговой нелидовский воздух, давненько не нюхавший мясца.
— Наверное, — легко, как стопроцентно уверенный в собственной правоте человек, согласился отец. — Но против воли Божьей не попрёшь.
— Божьей воли? — удивился Леон. — В чём она?
— В том, что наш народ отказался от Бога и от свободного труда, — отец ронял слова, как свинчатку, — принёс себя в жертву.
— Мировой революции? Или… Богу?
— В жертву, — вздохнул отец, — чтобы сделать все другие народы несчастными. Если, конечно, получится.
— Значит, мировая революция…
— Неизбежна, — подтвердил отец, — пока её хочет Бог и покуда существует наш народ. Русский народ будет существовать до тех пор, пока Богу угодна мировая революция.