Одинокий колдун
Шрифт:
— Молитву бы произнести... — совсем неожиданно и благоговейно заявила подруга.
Машка бить не стала, лишь кулак выставила. Обе с детства в церкви не заходили, да и до ближайшей добираться нужно часа два; в эту ночь они сняли нательные крестики и хоть не знали молитв, все одно поминать бога было запрещено.
Накануне, покуривая у подъезда с двумя соседками-тетерками, дожидавшимися пьяных мужей с получками, Маша (словно нарочно) услышала историю: тетка Фроська нащупала шишку в левой сиське, рак врачи установили, так побежала тетка на Собачье озеро, и шишка та рассосалась. Говорят, дали ей наказ — год к церкви не подходить. И не выдержала, дура, религиозной прикинулась: поставила свечку за избавление; а месяц спустя получила новую шишку, в правой сиське. Теперь Фроська вату в бюстгальтер напихивает, и это еще не конец истории... Сама себе взялась, значит, могилу выкопать.
Они прошли по колее от самосвалов через просеку, по колдобистому полю, что чистили этим летом, — дачи для горожан ставить надумали. Через реденький перелесок-березняк вышли на проезжую дорогу, крепленную щебнем; одним духом отмахали два километра; дальше надо было сходить с военной дороги и пробираться через глушь и болота по узкой, малотоптанной тропке к дальнему Собачьему озеру. Времени до рассвета девкам хватало, да шагать неспешно и осторожно у них не получалось: чесали, как гуси на водопой, страсть как пугались они.
Вековой лес со скрипящими, седыми от гирлянд лишайника, деревьями окружал их. Затем они пробирались вересковыми пустошами, сапоги тонули в многоцветных мхах. Млели и замирали, когда вдали или совсем близко мелькали голубенькие и желтые огоньки, — это мерцали распадом трухлявые пни и прочие гнилушки. А дальше завиднелись изодранные сосны и высокие белые травы на кочках первого, пока еще легонького, болотца; от кочки к кочке по пружинящей гати, давя мухоморы и прочие синие, розовые, красные грибы, высыпавшие тут в неприятном изобилии, как злокачественные наросты на чьем-либо теле, девки добрались до настоящей топи с хлюпающими зловонными пузырями, с шумно вынырнувшим раздутым, как волынка, трупом какого-то зверя возле самой тропы (Оксанка чуть не провалилась в трясину, а Машке почудилось, что это был барсук); забил огромными крыльями, завопил и тяжко взмыл в воздух над их головами старый глухарь, когда они передыхали на крошечном островке, — Оксанка слегка обмочилась, и потом ветерок приносил к Машке малоприятный аромат. Кричала, низко паря над болотом, удлиненная синеватая птица с хищно выпущенными наизготовку когтистыми лапами, кричала как злобный младенец или как дерущийся в марте кот; Оксана сказала, что это выпь, Машка посчитала ее пустельгой, а на самом деле это была болотная сова.
Много чего еще виделось и мерещилось девкам на ночных болотах, сами они потом не рады были вспоминать: все слиплось в зловонный и нескончаемый кошмар. Но чавкали сапоги, потело тело, охрипло дыхание; засветлела над елями зорька и кончились болота. Они слили с сапог воду, как могли, причесались и умылись в тинистой луже, и затем решительно сбежали с сосновой опушки по обрывчику к песчаной косе, которая плавно переходила в пляж перед озером, — вплотную к озерной воде подходить боялись, много чего про него болтали.
Собачье озеро имело форму буквы «г», и загибающийся дальний плес не виден был девкам. Северный низкий берег зарос тростником; там же можно было разглядеть зеленую массу водорослей и желтые венчики последних кувшинок на неподвижной черной воде. Южный берег был каменист и высок, в воде отражались скалы и ели; девушки брели по этому берегу, под елями, по зарослям можжевельника, по скудным высохшим накипям мхов, по белесым кустикам вереска, брусники и голубики к дальнему, мрачному концу озера. Вяло играла в озере рыбешка, не успевшая оцепенеть в глубинной торфяной тине; под камнями, вдоль берега ровно проплыла хищная выдра, поглядывая на подруг одним настороженным глазом и успевая на ходу почесывать мордочку с желтыми высунутыми резцами.
Когда они подошли к лощинке, почти незаметной в завалах скал и в частоколе гудящих на ветру сосен, небо наполовину побелело. Последние звезды и мутный молочный контур луны таяли над северным горизонтом; от ветра и воды было холодно.
— Дым, кажись, — сказала Оксанка, пошмыгав носом. — Он здесь.
Колдун был стар, дик и сумрачен. В длинной брезентовой куртке, вылинявшей и пахнущей тухлой рыбой, с густыми космами нестриженых, намертво свалянных волос грязно-пегого цвета, он подошел к ним сзади, когда девки с трудом обнаружили его землянку в лощине и стояли перед дверцей, не решаясь постучать или открыть.
— Пошарить захотелось? — осведомился старик вместо приветствия.
В одной руке он держал пучок сухих стеблей и листьев, другой прижимал к боку охапку корявых сучьев. Машка исподтишка пыталась вглядеться, раскусить его, пока подруга лепетала о знакомой бабе в поселке, которая объяснила, как и когда можно попасть к старику на озере.
Он был худ и крепок, лишь набрякшие, будто потрескавшиеся, черные от загара и копоти руки да изрезанное морщинами бородатое лицо свидетельствовали, что мужику много лет, он устал и истощился, и много чего пережил. Глаза глубоко упрятались в глазницы с тонкой, натянутой, как прозрачный пергамент, кожицей, но все равно глаза казались большими, странно округлой, как у птиц, формы. А зрачки, буравящие Машку и Оксану, были какие-то продолговатые, сплющенные с боков, и в полутьме ущелья они показались Машке мутными, густого бутылочного цвета, с зелеными искрами. Когда колдун завел их в землянку, — зрачки в бликах пламени еще больше сузились и стали черными; позже, днем на озере, они были почти серыми и спокойными.
Про мужика, несколько лет назад поселившегося на дальнем озере, знали многие в Семиозерье. Его там видели рыбаки (на Собачьем в августе особенно яростно резвилась щука), забредшие на болотные ягодники охотники или компании баб, собирающих грибы. Никто им не интересовался, хотя побрехать про загадочного нелюдима всякий был горазд. Болтали, что это сектант; что это монах, избежавший смерти и давший обет отшельничества; что мужик убил жену, отсидел положенный срок и приехал сюда. Сперва чужак регулярно появлялся в поселке, раз в месяц, но потом перестал захаживать. Бабы знали, почему перестал, как и знали (умудрившись не проболтаться ни одному мужику в поселке и на стороне, — это была их бабья тайна), кто он. Как они вычислили, учуяли в нем дар и силу, способную дарить им избавления от невзгод, — никто и никогда уже не установит точно. Говорили бабы, что первым просительницам приходилось особенно тяжко: даже взявшись помочь, поддавшись уговорам и воплям слезливым, — или спеша отделаться от этих воплей, — колдун мстительно и злорадно насылал на уходившую просительницу другую порчу, обычно неопасную, но пакостную, тягостную. Чаще всего это было недержание мочи... В общем, вовсе не табунами сбегались на Собачье озеро семиозерские бабы: шли самые отчаявшиеся, готовые кинуться об лед и в пламень для исполнения надежды. Такой была и Машка.
Она хотела замуж и хотела родить законного ребенка; то не было ревом неудовлетворенного пышного тела, — Машка, подобно всем поселковым, шебутным и простым девкам, не заботилась о сбережении какой-то там девичьей чести. В кавалерах и сожителях у нее побывало больше десятка холостых и женатых мужиков; с кем хотелось, с тем на травке валялась. И долго мнилось ей, что живет, как хочет, в полное удовольствие. Но вдруг, неизвестно как, в какой тайне выткавшись и скопившись, обмотала Машке голову и душу серая, плотная паутина тоски, расхотелось Машке так жить-веселиться. А людская молва и свой же скандальный характер дело сделали — не было у нее женихов. Можно было попробовать все сначала, в новом месте: она так и поступила, уехала в Зеленогорск (городок по пути в Питер), на фабрику, два года жила в тамошней общаге; жила, ждала, блюла себя, как получалось, да вдруг поняла — и там не выгорит. Что-то в ней самой было вкривь-вкось, мужики попадались на халяву да на пироги, а всерьез ни одного. И ее напугало созревшее желание вешаться: ни рожать без мужа, ни жить бобылкой она больше не имела сил. Тогда она вернулась в Семиозерье, дождалась осени и пошла к колдуну. Ведь он имел дело лишь с поселковыми и только летом-осенью; поговаривали, осенью-то колдун был чуток подобрее...
Примеряясь к постройке жилья, колдун, видимо, нашел и расширил, углубил чью-то яму (волчью нору или берлогу медведицы): укрепил стенки плотно сбитыми перегородками из тонких жердей, пересыпал дно крупным песком, оберегаясь от земляной сырости, а сверху настелил широких досок. Песок слышно похрустывал, когда подруги влезли в хижину, скрючившись в три погибели, чтобы протиснуться в низенькую маленькую дверцу. Машка ростом-то не выделялась, но когда разогнулась внутри, уткнулась головой в потолочные бревна, с которых ей на прическу и на пол посыпалась труха и прелая солома. В тесном помещении места хватило на две лавки, небольшой столик у стены, по углам валялся хозяйский скарб, к потолку крепились всевозможные мешочки, тряпки и пучки сухих трав, щепок, листьев и ягод. В печурке, сложенной из камней и кирпичей, с открытым очагом, трещали горящие березовые поленья; в подвешенном на железном пруте котелке, с густой сажей на боках, булькала вода, — в сером вареве всплывали и вертелись малоаппетитные лохмотья, не разобрать, трава ли, рыба ли, или еще чего. По слухам, мяса колдун не употреблял.