Одинокий волк
Шрифт:
– Люк… – произнес отец. – Это Кира. Твоя настоящая мать.
Отец оказался моим дедом. Женщина, которую я всю жизнь называл мамой, была моей бабушкой. Моя биологическая мать, их единственная дочь, в семнадцать лет попала со своим тогдашним парнем в тюрьму за продажу героина. Через два месяца она узнала, что беременна.
Она рожала меня в местной больнице, прикованная к кровати наручниками.
Было решено, что меня воспитают бабушка с дедушкой. И чтобы мои детские годы прошли без стигмы матери-заключенной,
Кира отбыла тюремный срок, но решила отложить воссоединение с семьей и сначала найти работу и обустроиться. Четыре года спустя она работала администратором в отеле в Кливленде и чувствовала себя готовой собрать осколки своей жизни, оставшиеся позади. Включая меня.
Я почти ничего не помню из того дня, кроме того, что мне не хотелось с ней обниматься, а когда она заговорила о Кливленде, встал, вышел из кухни и убежал в лес. Лоси исчезли, но я научился у животных скрываться при необходимости, сливаться с окружающей обстановкой. Поэтому когда дед отправился искать меня, выкрикивая мое имя, то прошел почти вплотную к кусту, где я прятался. Я оставался там, пока не заснул.
На следующее утро я вернулся домой, совершенно окоченевший и мокрый от росы, а Кира-самозванка исчезла. Мои родители, которые за одну ночь превратились в бабушку и дедушку, сидели за столом и ели яичницу. Бабушка протянула мне тарелку с глазуньей из двух яиц и тостом. Мы не упоминали ни о визите матери, ни о том, куда она ушла. Дед сказал, что пока я останусь здесь, и на этом все.
Я задавался вопросом, а не приснилась ли мне эта встреча или встреча с лосенком, а может, и оба события.
После этого наше общение с матерью носило эпизодический характер. На каждое Рождество она присылала пару тапочек, которые всегда оказывались слишком маленького размера. Она приезжала на похороны деда и окончила колледж, а через два года умерла от рака яичников.
Если бы я встретил мать много лет спустя, когда начал жить среди волков, то относился бы к ней иначе. Я бы понял, что она поступила точно так же, как поступает любая волчица: отдала детеныша под защиту старших, чтобы они передали накопленные знания и научили подрастающее поколение всему, что нужно знать. Но тогда, сидя за кухонным столом и завтракая в неловком молчании, я знал лишь одно: еще никогда ни одно животное не солгало мне, в то время как людям я больше не мог доверять.
Эдвард
Есть разные стадии шока.
Первый шок наступает, когда входишь в больничную палату и видишь отца, неподвижного, как труп, подключенного ко множеству аппаратов и мониторов. Когда пытаешься сопоставить эту картину с той, что крутится в голове, возникает полнейшее несоответствие: разве этот человек играл в салочки со стаей волчат? Разве это он стоял передо мной и подстрекал бросить ему вызов?
Затем приходит надежда. Каждый проблеск солнечного света на простынях, каждая заминка в ровных вздохах аппарата искусственного дыхания, каждый трюк усталых глаз заставляют вскакивать с места в полной уверенности, что ты увидел подергивание, трепет, возвращение сознания.
Вот только ничего не происходит.
Следующей
Понимание приводит к кататонии, и ты перестаешь воспринимать окружающее, как и пациент на больничной койке. Череда врачей и медсестер, техников и социальных работников проходит через палату, но ты теряешь им счет. Все они обращаются к тебе по имени, и ты понимаешь, что происходящее стало рутиной. Ты перестаешь говорить шепотом – тебе с детства внушали, что выздоравливающим нужен покой, – потому как понимаешь: отец все равно ничего не слышит и ледяная вода, которую ему вливают в левое ухо, тут ни при чем.
Воду вливают для проверки, это лишь один анализ из бесконечной серии определения движений глаз. Как мне объяснили, изменение температуры внутреннего уха должно вызвать рефлекторные движения глаз. У людей, находящихся в сознании, анализ проводят для проверки ушного нерва, повреждение которого может вызывать проблемы с равновесием. У людей, которые находятся без сознания, его проводят для проверки функции ствола мозга.
– Ну и как? – спрашиваю я ординатора из отделения неврологии, которая выполняет анализ. – Хорошие новости или плохие?
– Доктор Сент-Клэр сможет рассказать вам больше, – говорит она, не поднимая взгляда и делая пометки в карте отца.
Она поручает медсестре вытереть насухо лицо и шею отца и уходит. Это пятнадцатая по счету медсестра с тех пор, как я здесь. Ее замысловато заплетенные косы закручены на макушке в прическу, которая заставляет меня задуматься, как она спит по ночам. Медсестру зовут Хэтти. Иногда во время ухода за отцом она напевает госпелы: «Катись низко, моя колесница» и «Я отвезу тебя туда».
– Знаешь, – говорит она, – тебе не мешало бы с ним поговорить.
– Разве он нас слышит?
Хэтти пожимает плечами:
– У врачей разное мнение. Я лично считаю, что тебе нечего терять.
Просто она не знает моего отца. Наш последний разговор закончился далеко не на позитивной ноте; вполне вероятно, что один лишь звук моего голоса вызовет вспышку гнева.
С другой стороны, сейчас меня устроит любая реакция.
Вот уже сутки я живу в этой палате, сплю в кресле, несу стражу. Болят шея и плечи. Ставшие чужими конечности подергиваются, кожа на лице обвисла, как старая резина. Все происходящее кажется ненастоящим – и мое собственное измученное тело, и то, что я снова здесь, и то, что отец лежит в коме в четырех футах от меня. В любую минуту я могу проснуться.
Или – отец.
Я питаюсь кофе и надеждой, заключая с самим собой пари: пока я еще здесь, должен быть шанс на выздоровление. Если врачи продолжают выдумывать новые анализы, значит верят, что отец поправится. Если я продержусь, не заснув, еще пять минут и продолжу не отрываясь смотреть на него, он точно откроет глаза.
В детстве я так боялся живущего в шкафу монстра, что иногда даже начинал задыхаться или покрывался сыпью. И тогда отец велел мне просто вылезти из постели и открыть эту чертову дверь. «Жить в неведении, – сказал он, – в тысячу раз страшнее, чем встретиться лицом к лицу со своим страхом».