Одиссей покидает Итаку. Бульдоги под ковром
Шрифт:
— Да, тебе не позавидуешь. Зато — положение? Но дай я посмотрю, как мой Марков выглядит. У тебя тут зеркало есть?
— Пройди вон туда, — Новиков показал незаметную дверь за портьерой.
То, что увидел Берестин в зеркале, ему понравилось. Молодой еще человек с правильными и мужественными чертами лица. Скулы, конечно, чересчур выдаются, обтянутые сухой шелушащейся кожей со следами морозных ожогов. Глаза запавшие, настороженные — видно, что досталось ему крепко, но ни страха, ни забитости не чувствуется, скорее непреклонность и жесткая воля. Неординарный мужчина. Да и по внутренним ощущениям ничего. А если что в организме не в порядке после лагеря, так с новой матрицей тело Маркова регенерирует до генетического оптимума за два-три
Новиков подтвердил, что, попав в тело Сталина, вначале чувствовал себя отвратительно, а теперь готов кроссы бегать.
— Да вот смотри. — Андрей присел и левой рукой, которая у Сталина была полупарализована, поднял тяжелый стул за переднюю ножку, подкинул вверх, поймал и снова поставил. — Видал? Вот то-то… Одно плохо: рост. До сих пор кажется, что хожу, присев на корточки. Знаешь, командарм, сейчас мы поедем ко мне на дачу, там я тебя подробно введу в курс. Заодно и поужинаем.
В салоне длинного ЗИС-101, за поднятой стеклянной стенкой, в полутьме, озаряемой вспышками папирос и уличными фонарями, Новиков короткими штрихами изображал общую ситуацию. Он провел в сорок первом году больше недели и кое-что успел.
Если не смотреть на собеседника, а в окно, на мелькающие по сторонам картинки ночных улиц, было полное впечатление, что говорит настоящий Новиков: его манера, интонация, лексика, даже акцент исчез, но если повернуться… Сцена из самодеятельного спектакля, где актер не в силах справиться с образом. Берестин предпочел снова отвернуться к окну. Машина сворачивала с улицы Горького на Садовое. Только вчера его везли здесь в черном вороне, а теперь вон как. Да нет, впрочем, не его, а только Маркова.
Сталин никогда не ездил этой дорогой, и шофера, наверное, удивляла внезапно прорезавшаяся страсть вождя к ночным автопрогулкам. Она же приводила в отчаяние управление охраны. Каждую ночь Сталин по пути на ближайшую дачу час-полтора приказывал крутить по улицам и неотрывно смотрел в окно. Андрею невыносимо хотелось как-нибудь и самому сесть за руль мощной машины в стиле ретро, но… Это Брежнев себе такое мог позволить.
Берестин смотрел на Москву, и в нем переплетались и путались четыре ощущения: он помнил эти места своей памятью восемьдесят четвертого года, и шестьдесят шестого, когда провел здесь день по поручению Ирины, а Марков, наоборот, вспоминал эти же места с позиций тридцать восьмого года, и оба жадно впитывали майскую ночь сорок первого.
— Как только немного пришел в себя, — продолжал рассказывать Новиков, — вызвал я к себе Берию. «Лаврентий, — говорю, — прикажи там, чтобы доставили мне списки на всех из старшего комсостава, кто еще жив, и полностью дела на всех комкоров и выше». — «Зачем тебе это, Коба?» — спрашивает он по-грузински. Мы с ним, оказывается, на такие темы всегда по-грузински разговаривали. — «Есть у меня сомнение, — отвечаю. — Вдруг ошибка вышла. Не тех посадили и не с теми остались». — «Ну и что? — отвечает мой друг Лаврентий. — Если даже и ошиблись кое-где, это ерунда. Люди в принципе все одинаковые, и если бы сейчас Блюхер был здесь, а Тимошенко там, никто бы и не заметил». Начинаю я раздражаться. Внутренне. Потому что раньше я про этого Лаврентия анекдоты рассказывал из известного цикла, да вот еще в пятьдесят третьем, помню, в пионерлагере ребята портрет со стены содрали и весь день над ним измывались, пока вечером не сожгли. Такие вот у нас с ним до этого отношения были, а тут он мне возражать вздумал. Хозяин же, напротив, знает его вдоль и поперек, и получается у нас некоторая равнодействующая в мыслях. Словно бы я начинаю понимать, что Лаврентий парень ничего. Хам, конечно, сволочь местами, но фигура вполне нужная и для нашего дела незаменимая. Я делаю над собой усилие, загоняю Иосифа Виссарионовича в подсознание к нему же и говорю: «Не прав ты, Лаврентий. Вот сидел бы передо мной сейчас, скажем, Фриновский или Берзин, а ты — лес пилил. Как, по-твоему?» «Не нравится мне такой разговор», — отвечает Берия. Я заканчиваю беседу, еще раз напоминаю, чтоб списки и дела были, и уже у порога задерживаю его. Не смог удержаться. «Послушай, — говорю, — Лаврентий, а мне Вячеслав говорил, что ты еврей…» — и дальше все по анекдоту. Цирк, одним словом.
Берестин представил эту сцену и рассмеялся.
— Знаешь, командарм, я, наверное, все анекдоты постепенно в дело введу, пусть потом разбираются, где причина и где следствие… — отвлекся на мгновение от повествования Новиков. Машина проезжала мимо Курского вокзала, по тускло освещенной площади, и был он совсем не похож на тот, что стоит здесь в конце века, но до боли знаком по временам ранней юности. Андрей впервые уезжал с этого вокзала на юг с родителями в шестьдесят первом году, году XXII съезда, когда Сталин лежал еще в мавзолее, и он видел его там, а сейчас — носит ту самую оболочку, что лежала под хрустальным колпаком… Было в этом нечто настолько запредельное, что Новиков передернул плечами.
— Послушай, вождь, — прервал его мысли Берестин, — может, выпишешь, пока не поздно, контейнер сигарет из Штатов? А то война начнется, так и будем до начала ленд-лиза на папиросах сидеть, а у меня от них язык щиплет…
Видели бы товарищи по лагерю, с кем комкор Марков катается по Москве в одной машине и что при этом говорит.
И настолько сильным был всплеск эмоций Маркова, что и Берестин почувствовал острое желание, чтобы все, с кем он вместе сидел, и все другие во всех лагерях, сколько их есть, как можно быстрее вернулись обратно — не только потому, что они нужны, а просто из пронзительного сочувствия к ним.
— Андрей, нужно завтра же подписать указ об исключении из кодекса пятьдесят восьмой статьи и полной амнистии всем, кто по ней сидит.
— Думал я уже… Сразу вряд ли выйдет. Надо поэтапно. Сначала высший комсостав, через пару недель остальных военных, потом гражданских… Иначе у нас дороги захлебнутся. А по ним войска возить. Так слушай дальше…
Машина завершила круг по кольцу и рванула по прямой в сторону кунцевской дачи.
— Просмотрел я дела, — продолжал Новиков, — и решил, что лучше Маркова не найти. Из тех, кто остался. Сталин на него тогда еще виды имел, отчего и в звании повысил, когда других к стенке ставил. Но передумал. Даже не передумал, как мне сейчас кажется, а тень сомнения высказал. Ежовской братии того оказалось достаточно, и сомнения подкрепили, и материальчик наскребли. И поехал Сергей Петрович совсем в другие места.
— Вот так и делалось? — поразился Берестин. — Я все же считал, что какая-то логика во всем этом была…
— Поначалу — да. Первые заходы мой И.В. действительно долго обдумывал, просчитывал… К Тухачевскому у него «претензии» еще с польской кампании были. Другие тоже мешали спокойно жить и править, претендовали на право «свое суждение иметь». А уж дальше понеслось… Как бог на душу положит. Иногда по принципу «нам умные не надобны», иногда вообще черт знает как. Старался я разобраться в его побуждениях, но получается слабо.
Новиков замолчал, по-сталински пыхнул трубкой, раз, другой, однако дым проходил через мундштук слабо, и был неприятно резок. Он раздраженно бросил ее в пепельницу.
— Нет, но объясни, что все это было? Переворот? — Берестину отчего-то важнее всего казалось сейчас услышать из сталинских уст правду, или, вернее, его собственную трактовку того, что он совершил со страной, с народом, да и со всем миром…
— Да, переворот. Как же иначе? Уничтожение системы государственной власти, разгром партии, физическое уничтожение ЦК, Верховного Совета, аппарата управления… Пиночет какой-нибудь в тысячи раз меньше людей и структур ликвидировал, а сомнения ни у кого его акция не вызвала. А всего-то делов, что Сталин старую фразеологию оставил. А детали… Я кое-что набрасываю сейчас для памяти, однако многого еще не понимаю. Столько крови и грязи, что просто оторопь берет… Боюсь, и в наше время этого не расскажешь.