Одиссей покидает Итаку. Бульдоги под ковром
Шрифт:
Андрей замолчал, а Берестин подумал, что не к месту завел разговор, который тяжело дается Новикову, несмотря на его всегдашнее хладнокровие и легкость характера. А может, это сталинское подсознание бунтует, не хочет тайнами делиться?
— Однако я тебе про Берию недосказал… Значит, после обеда все разъехались, он остался. Мы еще поговорили, на разные практические темы. Я еще решения окончательного не принял, а Сталин мне уже подсказывает, как такие вещи делаются. Личности-то у него нет, а навыки остались, и раз я задачу себе задаю, его подкорка мне тут же автоматический ответ… Вышел я в кабинет, позвонил куда следует. А мы с ним в столовой сидели. «Давай, — говорю, — Лаврентий, выпьем еще понемногу. Хванчкара больно удачная попалась. Кто знает, когда еще попробовать придется». Чутье у него, конечно, звериное. Опять же опыт. А поскольку голова у него только
Берестин дослушал рассказ. Говорить ничего не хотелось. Средневековье какое-то, двор Цезаря Борджиа.
На ближней даче их уже ждал ужин — не такой уж скромный, как принято было писать в романах из жизни вождя, и напитки имелись, за которыми просидели до багровой рассветной полоски над лесом, то обмениваясь своими ощущениями, то набрасывая планы ближайших мероприятий по всем аспектам грядущей войны. Новиков уже успел поставить перед Жуковым, Тимошенко и Шапошниковым задачи, полностью меняющие принятую военную доктрину, и завтра решил представить им Маркова как нового командующего Западным округом.
— Так что на Запад поедешь. Эх, Леша, хорошо тебе — жить можешь, как человек, а я… Кремлевский затворник, — с внезапной тоской сказал Новиков.
— Ну чего ты вдруг гайки отдавать начал? Нагуляемся, когда домой вернемся… Слушай, — загорелся неожиданно Берестин, — а почему тебе не начать ломать стереотипы? Кремль открой, балы, приемы устраивай, начни выезжать, на фронтах бывай лично… в Касабланку сгоняй, если и здесь позовут союзнички. Авторитет поднимешь на небывалую высоту. А соратников стесняешься — разгони их всех. Молотова послом отправь в Берлин. Кагановича — директором метро его имени, Буденного — инспектором кавалерии в ТуркВО и так далее, а себя, как Кеннеди, окружи учеными и поэтами… Вообще переставь все вверх ногами, чтобы, когда уйдем, здесь обратного хода не было.
Берестин, в восторге от своих планов, начал рисовать впечатляющие картины политического и духовного ренессанса, будто забыв о войне, до которой оставалось всего сорок семь дней.
— Подумать надо, — соглашался с ним Новиков. — Как оно пойдет. Только знаешь, какая ерунда получается? Вот ты говоришь — езжай в Касабланку, а я уже думаю: вдруг что-нибудь со мной в дороге случится? И из-за такой мелочи все рухнет. Кто, кроме меня, знает все на полста лет вперед, кто имеет такую волю и авторитет? Этот гений в квадрате — и вдруг его не станет?
Берестин захохотал.
— Ну все, готов Андрюха! Быстро же он тебя! Ты смотри, а то и вправду возомнишь. Меня ликвидируешь на всякий случай и начнешь вершить судьбы мира единолично. Силен в тебе хозяин…
— Да нет, просто способ мышления тебе демонстрирую. А в принципе, тебе, конечно, легче: Марков твой — парень что надо. Звони мне почаще — исповедоваться, что ли, буду, чтобы среда не задавила…
В глазах и в голосе Новикова мелькнула не снятая вином и шутками тревога. Действительно, как образуется взаимодействие между личностями? И что в конце концов победит? Не слишком ли опрометчиво кинулись они в сию авантюру? Но ведь выбора все равно не было.
— Давай, Андрей, пока дела не завертели, еще раз прикинем, какой в нашей деятельности, — заговорил Берестин, — реальный смысл.
— Вроде бы обговорено сто раз. Если мы в истинном прошлом находимся, так представляешь, что будет, если мы без тогдашних потерь победим? И культа не будет, и ошибок всех, что были…
— Представляю, только где и как мы с тобой жить станем, если вернемся?
— Ну вот… То я Альбу успокаивал, а теперь надо и тебя. Если правду хочешь знать, не верю я, что мы на своей линии находимся. Не верю, и все. Должны быть альтернативные миры… Но жить здесь надо так, будто все по правде. Кто-то же должен восстановить историческую справедливость. Вот пусть — мы!
…Берестин вышел в сад. Чуть-чуть рассвело, и неподвижный воздух был весь пропитан тишиной, запахами сырой земли, прошлогодних прелых листьев, свежей зелени.
Если повернуться лицом к востоку, тогда не видны ворота и караульная будка, а только густые темные заросли и багровые отсветы зари на серовато-синих тучах. Красиво и тревожно, при желании можно этот сумрачный рассвет истолковать символически.
Берестин впервые не отстраненно-рассудочно, а эмоционально понял и поверил, что вокруг действительно весна сорок первого года, и все, что должно случиться, — еще впереди. С самого раннего детства, с первых книг и фильмов о войне и до сего дня лето этого года постоянно жило в нем, как неутихающая, болезненная ссадина в душе. Не только пониманием тяжести вынесенных страной и народом испытаний, миллионами напрасных жертв, ощущением того страшного края, на который вынесло державу. Нет, была еще одна сторона в трагической странице книги судеб, необъяснимая необязательность всего, тогда случившегося.
Есть события, железно детерминированные, которые наступают неуклонно и неизбежно, почти что независимо от желаний и дел людских. Вроде как начало первой мировой или поражение Японии во второй. Здесь все было не так. А скорее — как на шахматной доске, когда чемпион мира делает ход необъяснимо слабый, даже для любителя очевидно проигрышный, теряет корону, и всем — остается только гадать, почему оказался возможным такой грубейший зевок. Так и здесь. До последнего дня оставалась возможность сыграть правильно. В разработках теоретиков содержались все варианты действий, позволявших отразить и сокрушить агрессора. И все делалось как раз наоборот. Если русско-японская война на море была проиграна из-за рокового стечения нелепых случайностей, то здесь даже на случайности нельзя сослаться. Кое-кто пишет теперь, что легко, мол, судить из будущего, когда все уже известно и рассекречено, а вот тогда… Наивное оправдание, извинительное лишь тем, что старые люди ощущают собственную долю вины и, стремясь подавить в себе это чувство, хотят доказать, что допущенные просчеты были закономерны и неизбежны. В чем же тогда назначение политика и полководца, как не в том, чтобы проникнуть в замысел врага, чтобы найти ход, ведущий к победе? И ведь через пару лет это уже, в большинстве случаев, удавалось.
А теперь Берестину с Новиковым придется на практике выяснить, можно ли что-нибудь сделать за полтора оставшихся месяца. Если ко всем возможностям, что тогда существовали, прибавить самую малость: здравый смысл и знание хода истории на сорок лет вперед. Впрочем, откуда такая цифра — сорок? Месяца на два-три, пожалуй. А потом начнутся такие расхождения, что конкретные знания будут ни к чему.
Правда, останется знание техники и военной науки, понимание логики развития событий… Например, Алексей ясно помнил все, что относилось к созданию Бомбы и у нас, и у американцев. Достаточно, чтобы помочь Курчатову и сэкономить лет пять-шесть, если возникнет такая необходимость. Но еще проще он мог бы сорвать Манхеттенский проект и вообще исключить ядерное оружие из реальностей данного мира.
Вот тут Берестин сообразил, что Новиков-то, пожалуй, прав: удивительно глупо было бы погибнуть от нелепой случайности, лишив этот мир своего присутствия. И все те беды и несчастья, которые он в состоянии предотвратить, обрушатся на человечество. А отсюда вытекает, что если он, Берестин, прав в своих рассуждениях, то прав был и тот, реальный Сталин. Будучи неопровержимо уверен в своей гениальности, он не мог не прийти к мысли о своей особой ценности для истории. Если с ним произойдет несчастье, он не сможет осуществить своего предназначения, а раз так — оправданно все, что ему во благо, и подлежит уничтожению все, стоящее на его пути.