Одиссей, сын Лаэрта. Человек Номоса
Шрифт:
— Радуемся, — ухмыльнулся в ответ горбоносый. Забыв объяснить: было это ответное приветствие или ответ на вопрос. — Ты, парнишка, историю про Фамира-кифареда слыхал?
— Которого музы ослепили? — машинально кивнул Одиссей.
— Ну, значит, мы и есть… навроде муз. Поет тут, понимаешь, Ехидна знает что! Богов поносит, с-скотина…
Одиссей покосился в сторону оскорбителя богов. На ослепление предстоящая порка походила слабо. Разве что у аэда глаза находились на соответствующем месте.
— Только мы музы добрые, — добродушно продолжил горбоносый. — Выпорем, как Зевс — козу Амалфею, да отпустим.
— Лиру не трожь! — отчаянно взвыл аэд.
— Аэдов бить нехорошо, — без особой уверенности начал Одиссей. Вспомнились уроки Старика: что такое хорошо и что такое плохо.
А вдруг этот доходяга и вправду богов оскорблял?
Зато лиры ломать — точно нехорошо.
— Иди, парень, иди, — отмахнулся горбоносый. — Говорю ж, мы — музы добрые, но ежели осерчаем… А ты, Терпсихора [44] , ковыряй помаленьку!.. серебришко, оно за труды…
43
Клио — муза героических песен, затем муза истории.
44
Терпсихора — муза танца и хорового пения.
— Лиру!.. пусти!..
И Одиссей не выдержал.
В два прыжка очутившись рядом с Терпсихорой, он яростно рявкнул: «А ну не трожь!» Пальцы сами вцепились в лирные рога. Терпсихора, однако, не послушался, дернул к себе. Оба застыли в неустойчивом равновесий но тут взгляд упрямца-Терпсихоры случайно упал на побелевшие от напряжения пальцы Одиссея, сжимавшие несчастный инструмент (по идее, лира давно должна была сломаться! чудо?!).
И медный волк с перстенька оскалился прямо в глаза музе.
В следующий миг Терпсихора отпустил лиру — спешно, как если бы она раскалилась добела! — и Одиссей вместе с трофеем кувыркнулся в ближайшую лужу.
Дружный гогот.
Разъяренное сипение Аргуса.
— Басиленок! Я его не удержу!
Это Эвмей.
Сейчас будут пинать ногами. Почему медлят? Встать! Скорее встать!
— Аргус, назад! Назад, я сказал!!! — еще не уяснив до конца, что происходит, Одиссей уже понял: драка отменяется или, по крайней мере, откладывается.
Ф-ф-ух, вроде пронесло! Успокоился Аргус. С неохотой, огрызаясь беззвучно, бранясь на чем свет стоит — но утих. Слово живого бога — закон.
Теперь пора оглядеться.
Терпсихора уже плевал горячим шепотом в ухо горбоносому. Четверка муз, державших аэда, тоже вслушивалась — жаль, до самого Одиссея ничего не долетало.
— Отпустите птичку, — буркнул наконец горбоносый.
И, обращаясь непосредственно к аэду, проворно соскочившему с камня;
— Благодари богов. Послали тебе, змеюке, спасение… Но имей в виду: еще раз услышу гадкие стишки про Гермия-Благодетеля — Аполлон не спасет!
— О, богоравные герои! — немедленно внял совету аэд. — Вы, спасшие певца от мучительного позора! Посланцы великого Гермия! О, моя лира! Она тоже спасена! Хвала богоравным героям!
— Я не герой. Я свинопас, — уточнил Эвмей.
— О свинопас богоравный, лучший средь тех, кто свиней наблюдает! — возликовал аэд, рванув струны вновь обретенной лиры.
Одиссей не удержался: фыркнул.
— Идем с нами, в деревню, — тронул его за плечо горбоносый. — Праздник у нас. Вот, аэда нашли, народ ублажать — а он, гадюка… Ладно, забыли. Пошли. Гостями будете.
— Вы небось пастухи, — догадался Одиссей.
— А то! — ухмыльнулся горбоносый. — Пасем тут, понимаешь… Ну как?
— Пошли!
Помню, тогда я изрядно выпил на празднике. По пьяному делу разоткровенничавшись с горбоносым:
— П-пастухи — люди! — проникновенно вещал я, в очередной раз наполняя чашу. — П-пастыри! Хоть на Итаке, хоть здесь! Вы, потом братья эти… на берегу! Левкон и… и…
— Левкон и Каллий, братья-Ракушечники, — сразу понял горбоносый. — Верно говоришь, Волчонок!
— Милейшие люди!
— Мухи не обидят!
— Накормить! переночевать! всегда рады! Одно слово — люди! А солдаты… козлы шлеморогие! Сперва дразнятся, а обидишься — все на одного…
— Точно, Волчонок! Солдаты — они наипервейшие разбойники и есть! То ли дело мы, пастухи…
— Вот я ж и говорю…
Аэд, которого, как выяснилось, звали Ангелом [45] , тем временем затянул песню:
— Воспоем, о други, память О могучем славном муже — Хай, великий! Крепость рук его стосильных, Лисью хитрость, острый разум, Верность клятвам! Звался Волком-Одиночкой, Близ Парнаса был хозяин Тучных пастбищ…45
Ангел — посланец, вестник.
Я даже не сразу понял: аэд воспевает маминого папу, дедушку Автолика!
Сельчане одобрительно зашумели, почти сразу умолкнув, чтоб не мешать песне. Мы слушали вместе со всеми: я, Эвмей и мой Старик. Не знаю уж, почему я глянул в его сторону; Старик склонил голову набок, глубокие складки залегли у него на лбу, а глаза блестели двумя звездами. Отсветы пламени из очага? Я никогда не видел, чтобы Старик плакал…
Ангел последний раз тихо перебрал струны — и общий вздох ветром прошел по толпе.
— Помянем Одинокого Волка! — поднял чашу горбоносый.
— Помянем!
— Человек! человек был! настоящий!..
— В кулаке держал!
Выкрикнув последнее, горбоносый зачем-то хлопнул меня по плечу.
Я хотел ему сказать, что Волк-Одиночка — мой дедушка. Но не сказал. Подумают: хвастаюсь…
На другой день путники отсыпались едва ли не до полудня. Однако трапезничать не остались — пора было идти дальше.
Ангел увязался следом. Заявил, что военный поход — именно то, что нужно ему, аэду, для сочинения великого гимна богоравным героям, который несомненно прославит их, героев, в веках — а заодно и его, недостойного служителя муз.