Одиссей, сын Лаэрта. Человек Номоса
Шрифт:
— Няня? Няня, а что такое… кентафер?
Это рыжий Одиссей. Молчал, молчал, да и спросил.
— Кентавр? — У няни легкий, едва уловимый акцент: она картавит. — Ты разве не знаешь, маленький хозяин? Наполовину человек, наполовину конь…
— Не-е, не кентавр! Про кентавра я сам знаю! Этот… кен… кентафер!.. нет, кенотафер! Который строят!
Эвриклея едва не споткнулась, но сумела взять себя в руки.
— Кенотаф, маленький хозяин. Кенотаф — это такая гробница. Могила. Только… ну, как бы ненастоящая. Понимаешь, внутри нее никого нет. Если человек погиб на чужбине, или утонул в море, или пропал без вести… В общем, если его не смогли похоронить
— А зачем? Ему не все равно — мертвому?
В голосе мальчишки звучало самое обычное детское любопытство. Ничего более. Ведь действительно странно: зачем мертвому дом? «Странно другое: с чего бы это невинный ребенок задавался такими вопросами?» — подумала няня.
Но тем не менее ответила:
— Не все равно, маленький хозяин. Если человека не похоронить как полагается, без жертв и обрядов — душа его не сможет попасть в Аид. Так и будет скитаться, неприкаянная, по земле.
— Бедная… Няня, а что, в Аиде лучше?
Эвриклея все-таки споткнулась.
— Не знаю.
— А кто знает?
— Никто из смертных не знает. Это ведомо только богам. Но душа человека должна попадать в Аид, в царство мертвых. На земле ей не место. Для того и строят кенотаф.
— А-а-а, — понимающе протянул Одиссей. — Значит, дяденька просто мертвенький был…
Эвриклея с тревогой взглянула на рыжего мальчишку. Но тот беззаботно шагал рядом по дорожке, уже утратив всякий интерес к скользкой теме. Вот, на одной ножке запрыгал.
— Какой дядька, маленький хозяин? — осторожно поинтересовалась няня.
— Он опять с никем разговаривал, — не преминул наябедничать Ментор. Видно, до сих пор не простил рыжему сломанную пальцем-Гераклом стенку.
— Сам ты никто! — окрысился на ябеду Одиссей. — Дядька как дядька. Бородатый. В доспехе. Только без шлема; и меч потерял, разиня… Я ж не знал, что он мертвый! Приставучка: бросай играть, строй ему кенотафер! Няня, а могила эта — она невзаправдашняя? Раз там пусто?
— Да, маленький хозяин, — голос няни дрогнул, и выпуклые, темные глаза ее подозрительно заблестели.
Но мальчик не обратил на это внимания:
— Ладно, построю ему… Маленький. Как мы с Ментором город строили. Невзаправдашний. Пусть только раскажет, как правильно. Построю, он тогда отстанет. Зануда он…
Эвриклея шла по дорожке, плотно сжав губы, и с трудом удерживала подступавшие к горлу рыдания.
…Память ты, моя память…
Так бывает: возвращаясь, мы ждем одного, а находим совсем другое. Не лучшее или худшее, а просто другое. Неожиданное. Родное, и в то же время незнакомое. И деревья оказались ниже, и голоса — глуше… другие места, другие люди. Наверняка в столь нежном возрасте я был другим: менее связно говорил, иначе выглядел, иначе вел себя. Ментор — он вообще ничего такого не помнит. Говорит, в тот день мы вовсе не виделись, потому что он подсадил ужа в горшок с молоком, молоко скисло, и его в наказание заперли дома.
Странный ты корабль — память. Особенно детская память. Иногда ты возвращаешь меня в ясность и отчетливость, так что даже по прошествии многих лет кажется, будто все происходило только вчера. Иногда же знакомый берег надолго скрывается в тумане, выступая наружу урывками, огрызками без начала и конца; сны предстают настоящими событиями, а случившееся на самом деле кажется сном.
Конечно, взрослые тоже путают сон с явью, что-то
Номосом.
Теперь-то я хорошо понимаю испуг своей няни, вспоминая навернувшиеся на ее глаза слезы. Еще бы! Ведь, по рассказам, я родился недоношенным, и, как вскоре выяснилось… скажем так: не вполне обычным ребенком. И это она, моя нянюшка Эвриклея, привезенная по заказу отца из Черной Земли за цену двадцати быков (небывалая цена для рабыни!), — именно она выходила меня, выкормила, в прямом смысле поставила на ноги! Басилей Лаэрт знал, что делал, когда платил несусветную цену за заморскую рабыню из рода потомков Пеана, божества врачевания.
И тут — такой удар…
— Боги, за что караете?!
По крайней мере, так думала няня.
Я же думал иначе. И тогда, и сейчас.
Впрочем, тот день мне запомнился частично — хотя это был один из самых ярких лоскутов прошлого, доставшихся в наследство. Как играли в штурм города — помню, как мешал мне зануда-покойник, желая немедленно отправиться в Аид, — тоже помню. А вот как мы пришли во дворец отца… ax, какой там дворец! особенно после дворцов в Микенах, Аргосе и Трое! дом себе и дом, получше, конечно, чем у других — басилей все-таки! — но я не представлял себе дворца выше и краше…
Короче, не помню, и все тут.
Отрезало.
И какой хитон на меня надели, тоже не помню. Парадный, конечно, новый, из сундука, а вот какой? Сандалии запомнились: красненькие крепиды, с бортиками и задником, украшенным золотыми бляшками-щитами. А хитон — хоть убей, не помню!
Дался он мне, этот хитон, гарпии его забери?! Все, проплыли. Дальше тоже обрывками встает; речь эта длиннющая, мама плачет, отец хмурится…
Во дворцовом мегароне [7] ярко горели факелы — все сразу, сколько их ни было на стенах! Такого рыжий мальчишка ни разу не помнил за свою короткую жизнь. И вообще: почему бы не собраться снаружи, во дворике, если день? ну и что, что жара?!
7
Мегарон — главный зал дома.
Здесь-то еще жарче…
Маму он даже не сразу узнал: на ней был незнакомый темно-коричневый пеплос, и мама, не стесняясь, плакала, закрыв лицо руками.
Мальчика подвели к отцу, и отец положил на плечо сыну свою крепкую жилистую руку. Сжал, не рассчитав силы: мальчишку едва не перекосило. Но он не захныкал, сдержался. Пусть женщины нюни распускают, а он, Одиссей, — мужчина. Хотя дядя Алким говорит, что и мужчинам иногда плакать не стыдно, особенно если большое горе; и слова из разных песен приводит, где герои то и дело плачут — когда у них друга на войне убили, или жену хотели украсть, а не украли; или еще какая беда. А тут — подумаешь, плечо сжали! Ну, больно.