Одна вторая
Шрифт:
Всю ночь проторчал Данилов в фойе гостиницы, ожидая, когда появится боевая подруга Юджина, проклиная все на свете, умирая от усталости и с ненавистью глядя на охранника, который то и дело ехидно ему подмигивал, потому как знал всю эту историю и даже заработал на ней: ему было заплачено пятьсот местных денег за разрешение провести подругу с собой. Так никого и не дождавшись, решив, что, какими бы ни были узы продажной любви, но настолько крепкими они быть, скорее всего, не могут, уже на рассвете Данилов в самом злобном настроении зашел в номер, обнаружил на кровати два спящих обнаженных тела, почистил зубы, принял душ и пошел на пляж… Он не спал вторые сутки…
Юджин потянулся, закинул руки за голову, широко улыбнулся с сигарой во рту, набрал полный
– Охуенно было в Таиланде…
– Сука, – бросил Данилов и продолжил рассказывать свою историю.
Думала она
…Думала она, что нельзя простить детство с отношением к ней иной раз худшим, чем к собаке, с постоянными пьянками, до тошноты грязными не в переносном смысле, с побоями, с отчимом, умершим в конце концов у нее на руках по какому-то странному стечению обстоятельств, которые в довершение ко всему, казалось бы, определили, что разбираться надлежит ей не только с жизнью, но и со смертью. Жестокая ирония. Только детская живучесть, предусмотренная, кажется, самой природой, помогала ей существовать, и будь ей тогда не десять лет, а больше настолько, чтобы понять все так, как она понимала теперь, скорее всего, решение было бы не в пользу того, чтобы продолжать все это. Но дети рождаются, чтобы жить.
И она жила – с теми, кто ее удочерил, когда мать от нее отказалась. Думала она, что нельзя простить этот отказ – поступок, применимый скорее к мусору, чем к человеку, хотя и давно уже прочувствовала на себе, что эти понятия могут быть тождественными. И не могла она, привыкшая жить скорее вопреки, чем благодаря, думать по-другому. Давно уже не осталось злости, исчезли существовавшие еще поначалу желания что-то доказать им, прежде всего матери, и она плыла по течению жизни, руководствуясь уже другими соображениями и движимая другими мотивами. В какой-то мере это был, разумеется, самообман, потому что наивное детское желание заслужить похвалу родителя коварная природа так прочно закрепила в нашем сознании, что, пусть и маскируемое, распоряжается оно нами как посчитает нужным и иной раз весьма неожиданно. Не исключено, что с точки зрения биологии – науки, которой нет дела до личности, – это явление не что иное как один из способов сохранения популяции.
Сложно сказать, насколько она допускала существование такого взгляда на вещи, но жила она, как ей казалось, охладев уже к прошлому настолько, чтобы думать о нем достаточно сухо, и для того только, чтобы понять взаимосвязь тех событий и ее ощущения самой себя в этом мире, где каждый шаг давался ей с огромным трудом. Для себя она решила, что, как только появится возможность, займется психологией, разберется в себе и будет помогать другим. Бесконечно сложная и даже в какой-то мере наивная задача – разобраться в себе и изменить собственные реакции, выработанные в детстве.
Жила она в съемной комнате, зарабатывала гроши чем придется, понемногу откладывала, мечтая об институте. Иногда приходил он – тот, кого она впустила в свою жизнь едва ли потому, что была влюблена, но скорее по какому-то внутреннему ощущению того, что так надо, и они занимались любовью. И снова ирония: любовь – чувство, воспеваемое во всех книгах с таким трепетом и не имевшее к ней до сих пор никакого отношения, – ощущала она теперь только физически, в очередной раз задаваясь вопросом, действительно ли должно быть так. Он помогал, в основном деньгами, покупал ей какие-то вещи. Иногда они ходили в кино и посещали недорогие рестораны…
В тот день она была дома одна. Раздался звук дверного звонка, и, открыв дверь, она оторопела – хотя тысячу раз говорила себе о том, что не желает ее ни знать, ни иметь с ней ничего общего. Понимая где-то глубоко внутри, что, поступая так, она рискует потерять даже то немногое, что у нее теперь есть, все-таки пригласила ее войти…
Петрович
Петрович работал на буровой и жил там (как, разумеется, и все) в балке. Балок – это такой дом в виде вагона на колесах или полозьях. Из балков составляют вахтовые поселки буровиков и строителей на Севере, да и не только там. Состоит такой дом обычно из двух комнат, каждая из которых похожа на купе обыкновенного железнодорожного вагона, и тамбура между ними – небольшого коридорчика с раковиной и столом. Впрочем, здесь могут быть вариации: и количество комнат бывает разное, и их назначение, и число мест. Дом Петровича имел одну жилую комнату на два спальных места, а вместо второй комнаты была устроена душевая, и потому для большинства, а в особенности для тех, кто жил ввосьмером в одном вагоне (по четыре человека в комнате) безо всякого душа, разумеется, жилище Петровича представлялось сущим раем.
Но главное, пожалуй, состояло в том, что на второй кровати в единственной комнате Петровичева балка размещалась его жена Валя. Надо ли говорить, каким счастьем это считалось на Севере, в этакой глуши, где-то в районе В., куда сам черт не доедет, – иметь при себе бабу. Тайга скупа на чувства, в особенности зимой, а потому источники этих самых чувств там всегда в цене: женщины и выпивка. В то время с выпивкой было проще, чем стало потом, когда начали серьезно за этим присматривать, так что и бутылку не провезешь, а если и провезешь – не выпьешь. Тогда же пили. Вот и получалось, что Петрович жил как король: в собственном, можно сказать, доме, с собственной женой, с душем даже, с возможностью поесть и, главное, выпить, когда захочется. Никаких тебе чужих рож, до которых рукой подать, сбоку и сверху, ничьих смрадных носков, никаких разговоров, когда хочется отдыхать, никакого приходящего со смены ночью Коляна, матерящегося и залезающего на свою полку, будя всех, никаких попоек, когда этого не хочется – и вообще почти ничего из всего того неприятного, что непременно есть, когда живешь в балке с товарищами по работе.
Петровичу в его маленьком сибирском раю не хватало только туалета, и потому каждый раз ночью он терпел до последнего, прежде чем, кряхтя, начать напяливать комбинезон, чтобы по сорокаградусному морозу дойти до заросшего сталактитами деревянного сортира и там, над прорубленной дырой, так же кряхтя, начать снимать комбинезон, чтобы выставить на жгучий мороз нежные части тела.
В тот день Петрович с утра уехал в поселок и должен был вернуться не раньше середины следующего дня. Так он и сказал Вале:
– Приеду завтра к обеду.
Но было это, скорее, не предупреждением, а одной из тех банальных фраз, которые с годами принято говорить друг другу. Все и так было ясно, потому что поездка эта, разумеется, была не первой, да и вернуться быстрее просто невозможно: до поселка часов семь езды, и потому ночевать он всегда оставался там.
В дорогу Петрович взял с собой две бутылки водки и закуску, сел в уже ждавшую его «буханку» с водителем, и под звуки «А сечку жрите, мусора, сами…» укатил в сторону В.
Природа, как известно, не терпит пустоты. Интересно смотреть, как в только что выкопанную траншею даже в сильный мороз начинает сочиться вода, а если летом… Не вздумайте строить летом в тех местах, если, конечно, не собираетесь отправиться в большое плавание по вновь вырытым котлованам.
К вечеру, подобно этой воде, просочился в балок Петровича Витька Кривошей, не с пустыми, конечно, руками, но с бутылкой водки. Валя его уже ждала и потому приготовила закуску, да и себя. Если бы спросить у нее, зачем ей это было нужно, едва ли она смогла бы ответить что-то внятное, кроме того, пожалуй, что Витька ей на самом деле нравится. И это «нравится» иные склонны описывать более подробно, исключительно по-женски: «ничего не могу с собой поделать, когда он рядом». Витька, моложе Петровича, да и ее, между прочим, – дерзкий, шустрый и настойчивый – выигрывал эту негласную борьбу за самку, которая в том или ином виде бывает в любом обществе, где эти самые самки есть, а особенно здесь, где все чувства оголены, очищены от никому не нужной, в конечном счете, шелухи.