Однажды играли
Шрифт:
– А ну, идем! Покажешь мне этого огнеборца!
– Володя, не надо! – встревожилась мама. – Мало тебе еще неприятностей? Пожарники – это же почти милиция!
Мне было понятно, о каких неприятностях идет речь. Кто-то недавно сообщил про отчима “куда следует”, что он ездил в Москву к дочери (она была от первой жены), сестрам и брату, хотя не имеет права никуда уезжать из Тюмени, потому что административный ссыльный.
И отчима вызывали “туда”.
На самом деле ссыльным он не считался и мог ездить, куда хочет. Это его право “там” вежливо подтвердили, и недоразумение, вроде бы, уладилось. Но отчиму казалось, что во время разговора на него “смотрели
Надежда, что “там не найдут”, была, конечно, иллюзорная, но все-таки: от областных органов подальше...
В такой ситуации логично было бы ему тихо сидеть до самого отъезда и не влезать ни в какие истории. Но Владимир Эдвинович завернул мои иссохшие брюки в газету и сказал:
– Идем!
И я – в трусах с арестантским клеймом, полинялой майке и босиком – запрыгал впереди отчима, лелея надежду на отмщение.
Нам повезло – в том смысле, что у депо стояли несколько человек и среди них оказался начальник, кругловатый дядя в синей гимнастерке и фуражке с серебристым значком. Выяснив, кто есть кто, отчим – высокий, тощий, со значительным лицом и манерами взбешенного интеллигента – обратился к командиру. Развернул перед ним брюки и, указывая то на них, то на меня, в жестком тоне изложил ситуацию. И потребовал возмещения материального и морального ущерба.
Командир малость оробел. И начал говорить, что ничего подобного не могло иметь места. Ибо его починенные никогда не обижают детей, а наоборот полны к ним всяческой любви и готовности помочь и спасти...
Но я уже узрел обидчика.
– Вот он!
Однако Ражий отперся. Заявил, что видит меня впервые, а утром он был у тещи, помогал ей рыть колодец в огороде.
Видя, что у нас нет прямых доказательств, начальник слегка обнаглел и сказал, что обязан верить своим бойцам, а не случайным прохожим. И что “ваш мальчик” наверняка сам где-то свалился в воду, а теперь ищет виноватых, чтобы избежать ремня”.
От такого нахальства у меня перехватило дыхание. А потом опять брызнули слезы. А отчим взял меня за плечо и сообщил пожарной команде, что отсюда мы прямиком идем в милицию.
– Это ваше право, – ответствовал командир.
Шагов через полсотни отчим виновато сказал:
– Едва ли милиция станет этим заниматься...
Я был с ним согласен, И решил, что лучше пойти в другое место: от всех переживаний мне отчаянно хотелось в туалет.
К счастью, нужное заведение – большое дощатое строение с претензией даже на некоторую архитектуру – стояло недалеко от музея, на краю лога. Мы наведались туда и решили направиться домой, когда вдруг услыхали:
– Ну чё, старый фраер! Съел порцию г...?
В трех шагах ухмылялся ражий злодей.
– Ах ты ... ... .., ... ... ... и ... – сказал Владимир Эдвинович. При всем своем старомосковском воспитании он был охотник, путешественник и бывший зэк и умел разговаривать с подобными типами в нужном тоне.
Ражий слегка опешил. Но тут же по-блатному завозмущался. Присел и пропел тонко:
– Чё-о ты сказал? А ну, иди сюда, сучий потрох!
Отчим подошел не дрогнув.
– Ты чё, на легавых завязанный, да? – И Ражий присел еще сильнее, разведя колени. И сделал жест, который я потом не раз видел у шпаны: снизу, как бы из-под полы, дернул вперед скрюченную руку с растопыренными вверх пальцами – словно хотел что-то вырвать у противника из промежности. И тут же икнул, отлетел и завалился затылком в бурьян.
Потому что в воздухе что-то мелькнуло. Оказалось – рука отчима. Он когда-то немало занимался боксом. То, что он сделал, называлось “хук справа”. Сокрушительный удар согнутой рукой в челюсть.
Мерзавец полежал, поднял голову, заскулил, запричитал.
– Живой? Ну и ладно, – сказал отчим “с чувством глубокого удовлетворения”. – Пойдем, Славик.
И мы пошли, провожаемые плаксивыми и беспомощными угрозами. И я разом простил отчиму все прошлые обиды, все скандалы и его домашнюю тиранию.
Я был сейчас мальчик, за чью поруганную честь с грозной силой затупился отец. Пускай не родной, в данном случае это было неважно...
Дома я с восторгом рассказал маме о справедливом отмщении. Она заохала: как бы не было неприятностей. Отчим храбро сказал:
– Пускай жалуется, если совсем дурак. Это было без свидетелей.
И он начал укладывать рюкзак, собираться в северную поездку, пряча за деловитостью беспокойство.
Я уселся перечитывать любимую книжку про Тома Сойера. Все проблемы на сегодня были решены. Впрочем, кроме одной, со штанами. В чем завтра идти в поликлинику за анализами?
Но мама к утру решила и этот вопрос. Она пошла к нашей соседке тете Нюре, они отрезали лямки от парусиновых штанов и сделали из них на поясе петли для ремня.
А ремень мне подарил утром отчим.
Ремень был солдатский, военного времени. Во время войны бойцы носили не такие широкие ремни с бляхами, как потом, а более узкие – у них были простые пряжки со шпеньком и один ряд дырочек.
Я затанцевал от радости. Теперь я стал похож на Тимура из фильма про него и его команду. Тем более, что вместо глухой синей рубашки мама дала белую, легонькую (“Только не извози все это за один день, а то знаю я тебя...”).
В белом летнем наряде чудилось мне что-то морское, торжественно-пионерское, праздничное. Я чувствовал себя легким, почти летучим. И вспоминая потом свое такое вот отражение в зеркале, я написал повесть “Тополиная рубашка” – одну из своих “Летящих сказок”, где реальность тюменского детства переплелась с плодами буйной фантазии и сновидениями.
Мама сама завязала на мне пионерский галстук и велела поторапливаться. Дел у меня было много, Во-первых, зайти в школу и взять у вожатой Миры подписанную и заверенную характеристику, без которой в лагерь не примут. Во-вторых, получить в поликлинике результаты анализов. В-третьих, пойти в контору отчима, к профсоюзной начальнице, сдать ей все эти бумаги и взять у нее путевку. В-четвертых, “остричь наконец свои лохмы, потому что такое чучело не подпустят к лагерю на пушечный выстрел”. И наконец “вернуться домой таким же аккуратным, а не перемазанным, и по дороге не влипать ни в какие истории”.
14. 04. 97
Итак, продолжаю...
“Однажды играли...”
На прощанье мама сменила строгий тон на ласковый, поправила на мне воротничок и сказала:
– Какой ты... Если бы еще белую панамку, был бы прямо как артековец.
Слова про панамку напомнили мне о мальчике Тёме (или Дёме), который появился позавчера на улице Герцена. Вернее, не напомнили – я в глубине сознания помнил про него все время – а сделали мысли о нем более четкими. Я почувствовал, что мне хочется познакомиться с ним поближе.