Однажды играли…
Шрифт:
– Дай сюда! – велел Генка. Размахнулся и бросил горн в реку.
Все понимали, что так и надо. Никто не сумел бы играть так, как Темчик. А если хуже, это будет… ну, несправедливо.
Я все же сказал:
– Мундштук-то надо было вынуть. Я бы отдал его вожатой…
Мне хотелось сделать что-то честное. В память о Темчике.
– Чего уж теперь-то… – вздохнул Генка.
– Ладно… – сказал я.
Пароход уходил за поворот. И вдруг загудел.
Я подумал: “А вдруг это Темчик, вырвавшись от матери, взбежал на капитанский мостик и попросил капитана попрощаться с нами?..
…И здесь я сам прощаюсь с Темчиком. Со своей ненаписанной повестью.
Зачем я изложил в дневнике этот сюжет? Путано, неуклюже… Наверно, просто потому, что повесть не отпускала меня.
Бывает так, что какая-то начатая вещь берет автора в плен, и нельзя от нее освободиться, пока не напишешь. Хотя бы через силу. Хотя бы вот так, для себя.
Теперь, изложив все это на бумаге, я освободился. Хотя понимаю, что повести нет по-прежнему… Есть только записи о событиях, которые меня долго толкали к этому неполучившемуся сочинению. Реальные события и еще – несколько придуманных эпизодов и деталей.
Интересно все-таки подвести итог и разобраться: что было на самом деле и чего не было?..
19. 04. 97
“Однажды играли…”
Так что же все-таки б ы л о из того, что я хотел написать?
По сути дела, все б ы л о. Почти… Был случай с путевкой и ражим пожарником, были игры. Был горн и (увы!) факт похищения мундштука, была история с катанием на плотах, с костями на обрыве и с перепугавшимся за нас маленьким часовым. Была – во всех деталях – гнусная сцена с ТТ, орущей “писят восьма!”
То есть, если брать каждый случай отдельно, то он, как любят сейчас говорить, “имел место”.
Но случаи – это как кирпичики. Понятно, что из одних и тех же кирпичиков можно построить разные сооружения.
Задумывая повесть, я, конечно, укладывал “кирпичики” по собственному плану. Видимо, в этом и состоит труд литератора. Я переставлял события, менял иногда имена, выстраивал по-своему причинно-следственные связи. Скреплял “кирпичики” раствором фантазии. А раствор этот был замешен на ощущении давнего детства, на моей любви к старому кварталу, на его поэзии, которую я тогда ощущал интуитивно…
Я рассказываю об этом подробно потому, что не только ненаписанная повесть “Однажды играли…”, но и многие другие, написанные (“Тень Каравеллы”, циклы “Шестая Бастионная” и “Золотое колечко…”, недавно законченная “Тридцать три – нос утри”) – появились на свет по тем же правилам.
Да, я свободно обращался с “кирпичиками” фактов.
Например, противную Тоську Мухину (вернее, девчонку, которой я в повести дал такое имя) я перенес в компанию нашего квартала из другого места – она обитала за Тюменкой, недалеко от моего дома на Нагорной. Она действительно была такая вот… Ябедничала на двух своих двоюродных братьев в надежде, что ей “посчастливится” присутствовать при “воспитательном моменте”. И бывало, что ей “везло”. И это не Амирка, а я однажды обозвал ее “гестапницей”, и мы тогда разодрались, и она пустила мне кровь из носа – это меня и спасло. При виде крови моя противница с визгом бежала…
А сестра Игорька в нашей компании на самом деле была не такая подлая, хотя и тоже вредная…
Случай со сгоревшим сортиром я излишне драматизировал (взял за основу похожий случай в школе). Пожар уборной в нашем дворе и правда был, но слабенький, его залили двумя ведрами сами жильцы. И возник он не из-за мести брату ТТ, а из-за головотяпства Рыжего и Амирки, которые там курили и нечаянно подожгли валявшиеся в углу газеты. Разборки и взбучки были именно по этому поводу …
Теперь – главный вопрос. Его можно сформулировать классической фразой: “А был ли мальчик?”
Да, был ли вообще Темчик-то?
Был. Правда, звали его Гена, Геня, Генчик. Но я это имя уже использовал в другой повести, пришлось придумывать новое.
Это был девятилетний мальчуган, появившийся в нашем квартале и живший там недели три – приехал и уехал.
Но вот тут-то все и дело. В субъективном восприятии фактов и людей.
Когда я потом, через много лет, спрашивал приятелей детства, помнят ли они Генчика, они пожимали плечами. Один только сказал: “А, это который в панамке бегал…”
– Да, – напомнил я. – Он еще на горне играл, был у нас вроде трубача.
– На горне, по-моему, все дудели по очереди…
Скорее всего, Генчик и правда не был тем умелым трубачом, которым остался в моем представлении. Он мне таким казался. Потому что на то короткое время возникла у меня с тем мальчишкой этакая душевная связь. Мы были двое среди многих. И те три недели тюменского лета остались для меня навсегда освященными дружбой с залетевшим к нам откуда-то Генчиком. Сплелись в памяти с ясными сигналами трубы, разносящимися над вечерним кварталом…
Он казался мне мальчиком из рассказа Леонида Пантелеева “Честное слово”. Маленьким, но верным своему слову человеком, которым я восхищался в душе (и знал: сам я никогда не смогу быть таким).
Не так давно я прочитал в воспоминаниях Пантелеева, что на самом деле такого мальчика не было. Что это выдумка. Вернее, он написал о том, как нечто подобное произошло в детстве с ним самим, но без такого драматического накала, как в рассказе.
Я прочитал и подумал: ну, не было так не было… Потому что все-таки м а л ь ч и к б ы л. Многие годы он помогал тысячам других мальчишек становиться честнее и крепче душой – это факт неопровержимый. Это лишь подтверждало хемингуэевскую формулу, что правда искусства выше правды житейской.
Я бы сказал даже, что искусство – это и есть жизнь, только очищенная от случайных наслоений, мути и пыли повседневности. Очищенная и поднятая на более высокую ступень бытия – к высшей реальности.
Не всякий может соскрести эту пыль. Я понимаю , что некоторые мои сверстники вспоминают кварталы своего детства, как замусоренную территорию с приземистыми неуютными домами и злобными, орущими на ребят соседками – и всё.
Но я не мыслю свой квартал без запаха омытых дождем тополей, без патефонных голосов Шульженко и Утесова (и Франчески Гааль), без ударов по тугому мячу. Без оранжевого заката, распахнувшегося в конце улицы. И без Темчика, без его трубы, на котором закат зажег яркую вспышку…