Однажды весенней порой
Шрифт:
– Вот именно. О моей и о своей.
– Нет... Это когда мы станем очень старыми или очень больными. Тогда. Впрочем, я еще думаю о смерти, когда умирает какое-нибудь животное. Но это совсем другое дело.
– Почему другое? И почему мы не должны думать об этом? Ведь если ты подумаешь о смерти, ты же знаешь, что...
– Я не хочу о ней думать.
– Но ведь дело же не в ней. В конечном счете дело же не в ней. Разве ты не понимаешь?
– Это еще не значит, что мы должны думать о ней и говорить. Сейчас нет. Пока еще нет.
– Должны.
Она слышала все, что он говорил в тот день, и все запомнила, но по-настоящему так и не поняла.
– Как раз должны. Она вокруг нас, и
Рут с внезапным испугом схватила тогда Бена за руку, стараясь вернуть его себе, вернуть к действительности; когда он говорил так, ее страшила возникающая между ними пропасть, страшило то, что он, казалось, что-то знает и что-то может произойти.
– Не надо... Не надо говорить об этом, ты не должен говорить о смерти. Ты не можешь умереть, никогда, никогда. Я не позволю тебе умереть.
– Ах, Рут.
– Он поглядел на нее как-то понимающе и печально.
– Ах, Рут.
Ей казалось, что он только что сейчас, здесь, в тишине этой комнаты громко произнес эти слова, и она видела перед собой его лицо, каждую черточку. И ему была уготована смерть.
Она села в постели, потрясенная. Откуда возникло это? Откуда пришла к ней эта мысль? Ведь это была не припомнившаяся фраза и не игра воображения - это было познание истины, самой главной для нее истины. Ему была уготована смерть.
Она снова откинулась на подушки, не в состоянии этого осмыслить и вместе с тем зная, что это так. Она уснула, спала без сновидений и проснулась на жемчужно-розовой пасхальной заре от первого щебета птиц.
Вчера, куда ни глянь, повсюду были деревья и цветы; сегодня, когда она поутру шла в церковь, везде были птицы. Снова ярко светило солнце, как и предсказывал Джо, но трава была вся в тяжелых каплях росы, и башмаки Рут промокли, прежде чем она прошла через сад. Под горой, в кустах, пеночки неумолчно выводили свои звонкие трели, а высоко над головой едва различимые в сиянии жаворонки чертили в небе свои спирали, и лилась на землю песня. Она увидела в поле фазанов, умных птиц, которым посчастливилось избежать ружья, и теперь они гуляли на свободе, благо сезон охоты пришел к концу, и самцы волочили шлейфы своих хвостов, отливавших ржаво-красным золотом и медью. Все вокруг пело, и Рут казалось, что весь земной шар с мелодичным жужжанием вращается в пространстве. Она думала: мне еще дано быть счастливой, дано сохранить рассудок. И в ней крепла уверенность, что это состояние должно продлиться, хотя бы на сегодняшний день, а быть может, и дольше - пока стоят солнечные дни. И было ощущение, что она словно бы плывет над землей, покинув свою земную оболочку.
Джо ждал ее на дороге: он был серьезен и казался - в своем темном воскресном костюме - старше и выше ростом. Сегодня она уже не уловила в нем никакого сходства с Беном.
Последний раз она была в церкви на похоронах Бена. Нет, она не станет вспоминать тот день, это было позади, сейчас она должна думать только о сегодняшнем дне и стараться понять. Она должна найти свое место среди всех этих людей и не обращать внимания, если они будут глазеть на нее и судить и рядить о ней. Но, увидев, как они поднимаются на холм впереди нее и стоят кучками на паперти, она крепко сжала кулаки и ощутила удары сердца в горле.
– О, Рут, погляди, погляди!
Они подходили к воротам кладбища. Она посмотрела, куда указывал ей Джо.
Неужто она была слепа год назад? Неужто и тогда все было таким же? Церковный двор сиял, словно цветущий сад, почти все могилы были в живом убранстве - голубом, розовом, маслянисто-желтом - на фоне влажного мха и свежей, ярко-зеленой травы, и казалось, что и взаправду все словно бы возродилось, все танцевало в солнечных лучах, все ликовало, освобождаясь от всяких пут. Рут медленно прошла через лужайку к боковому приделу церкви и остановилась, глядя на могилу Бена. Могила засверкала перед ней, словно солнце, выглянувшее из-за туч. Не было нужды - да ее и не потянуло подойти ближе.
Джо коснулся ее руки.
– Ты видишь, - сказал он, и голос его был полон изумления.
– Так и должно было быть. Все так. Все правильно.
– А ты разве сомневался?
– Только раз, - сказал он осторожно.
– Когда-то.
Только раз. Рут почувствовала, как близки они были друг к другу - Джо и Бен - в своем видении и понимании мира. Джо обладал таким же ясным взглядом на истинное, на то, что скрыто глубоко под поверхностью вещей. Он всегда видел все в гармонии, а к ней самой это приходило лишь в редкий миг озарения. Дар ангелов; они - Бен и Джо - обладали им.
Когда Рут вошла в церковь, ей показалось, что перед ней открылась залитая солнцем просека в лесу - столько было цветов, и листвы, и ароматов: алтарь, и кафедра, и купель, и решетка алтаря - все было обвито гирляндами белых и золотых цветов, подоконники обложены мхом, в котором цвели колокольчики, и солнце било в окна, бросая дрожащие цветные блики на каменные стены, заставляя загораться медь распятия и аналоя. Чувство счастья было единственным, всепоглощающим в ту минуту, когда Рут прошла между рядами скамей с высокими спинками прямо вперед, к алтарю, и поглядела по сторонам, отвечая улыбкой на каждый встреченный взгляд, не тревожась, если в этом взгляде она ловила порой недоумение и настороженность. Она опустилась на ту же самую скамью и на мгновение увидела все, как оно было тогда, - увидела длинный светлый гроб, который, казалось, заполнял собой все пространство церкви, весь мир.
И не те - пришедшие сейчас из деревни, кто был здесь рядом, сидел на скамье или стоял, преклонив колени, - были особенно ощутимы ей, а те, что молились тут когда-то и чей воскресший, освобожденный дух, исполненный добра, и сила чьих молений, казалось, незримо присутствовали всюду, и она чувствовала себя как бы частицей огромной, живой, движущейся, трепещущей ткани, все нити которой были неразрывно связаны, сплетены воедино, проникая друг в друга, поглощая друг друга и в то же время живя каждая сама по себе, полностью, неповторимо. И снова ей слышалась странная музыка, звучавшая как бы внутри нее и вместе с тем доносившаяся откуда-то из дальней дали.
И тут же ей подумалось, что, быть может, она попросту сходит с ума, что горе иной раз переходит в такого рода безумие, которое не порождает ни слез, ни отчаяния, а бездумность, невидимые видения, беззвучные звуки, обманчивые утешения.
Она открыла глаза и снова увидела цветы и солнце на стенах - все было живым, всамделишным и прекрасным; она не вообразила их себе, как не придумала ни радости, которую они ей давали, ни успокоения. И когда вышел клир и все встали и запели пасхальный гимн, она впервые - впервые не со дня смерти Бена, а с первого своего дня здесь - почувствовала себя не чужой этим людям, почувствовала, что и они тоже - часть ее жизни, как и она - часть их жизни, и не должно быть больше места ни ее подозрительности, ни ее враждебности, ни ее страху, ни ее гордости, что в этом таится опасность, ибо это разъедает душу и может в конце концов стать погибельным для нее. Все, все открылось ей в это пасхальное утро и стало понятным и внушило веру в добро. Она опустилась на колени. И промолвила про себя: "Я больше не буду поддаваться злу, не буду плакать из жалости к себе, не буду подвергать сомнению то, что истинно, перестану быть неблагодарной. Я буду жить, как надо. Буду жить, как надо". И ей казалось невозможным, чтобы могло быть иначе. Так была она исполнена сил и уверенности и сознания цели, так далеко позади остались ночи горечи и отчаяния.