Огарева, 6
Шрифт:
— Ты в каком тоне говоришь?!
— Тише, — попросил Пименов, — тут официанты все слышат. А говорю я в твоем тоне, мне, понимаешь ли, одностороннее «тыканье» надоело. И не время сейчас нам с тобой по мелочам цапаться, когда, как говорится, хата горит. Налбандова будут искать, ясно? Он из больницы сбежал, а паспорт на чужое имя там остался. Вот в чем дело, Юрий Михайлович, а ты про ревизию. Что с Налбандовым делать? Куда его упрятать? Он ко мне ночью прилетел, клянется, что его никто не видел. А вдруг видели? Ну отправил я его в горы, там у меня шалаш охотничий есть, а дальше что? Ты вот о чем думай, а не о ревизии.
Проскуряков вдруг вспомнил эпизоды из тех книг, которые он изучал, когда был болен, и предложил:
— Пусть берет всю вину на себя.
— Какую вину?
— Товар-то пропал?!
— Товар, видимо, попал в руки того ферта, который Налбандова травил.
— Он раньше знал того ферта?
— Говорит, что знал, — ответил Пименов и выжидающе посмотрел
— Так пусть найдет его!
— И скажет: отдавай мои иголки? Или как? У него там иголок было на девять тысяч. Или ты хочешь, чтоб он того ферта зарезал? А?
— С ума сошел.
— Да не сошел я с ума, Юрий Михайлович. Как раз не сошел. Только так другие и поступили бы на нашем месте. Было б у нас, как у них, — тут и вопроса нет: вызвал гангстера, дал деньги, и адье, молодой человек, привет.
— Сдурел? — снова переходя на шепот, спросил Проскуряков. — Ты что болтаешь?!
— Ну, значит, нам всем каюк, Юрий Михайлович! Каюк! Найдут Налбандова и спросят его, почему он ездил в Москву по чужому паспорту и зачем сбежал из больницы, едва врачи его от смерти откачали. Что он ответит?
— Пусть все отрицает.
— Как же ему свою фотографию на чужом паспорте отрицать?
— Пусть говорит, что ездил к любимой женщине.
— Как-то ты с перепугу ошалел малость, Юрий Михайлович, не думал я, что ты на излом такой хлипкий. Ты представь себе, что того ферта нашли и взяли у него налбандовский чемоданчик с нашим товаром. Вот ты себе что представь, мил человек!
— Ты зачем ко мне со всем этим делом пришел, Пименов? Тебе что от меня надо, а?
— А к кому же мне идти? К кому? У тебя связи, ты этим и ценен, Юрий Михайлович. Помимо уголовного и гражданского права, есть еще «телефонное право». Вот тебе и надлежит им воспользоваться, если ты серьезных акций опасаешься. Так что принимай, милый, решение. От тебя сейчас зависит, как ситуация будет развиваться. Ты десять косых получил не за чистые глаза и красивую внешность. А это, между прочим, Государственная премия, ее другие люди всей жизнью добиваются! Как деньги тратить — так ты один, а как думать — «Зачем ко мне пришел?». Не пойдет у нас так! Изволь челюстью не трясти и со мной вместе спокойно думать, как выходить из переплета!
Проскуряков мгновенно перегнулся через стол и, резко вытянув руку с зажатым в ней фужером, ударил Пименова. Тот упал, и лицо его сразу залилось кровью. Проскуряков огляделся — в зале, кроме них, никого не было, несколько посетителей сидели на палубе, под открытым небом. Официанты на первом этаже что-то говорили и громко смеялись — там, в трюме этой маленькой баржи, помещалась кухня. Проскуряков обошел стол, толкнул Пименова носком ботинка и сказал:
— Вставай, сволочь, едем в милицию. Вставай, — повторил он и расстегнул воротник рубашки, который сейчас показался ему тугим, как ошейник.
Пименов поднялся, вытер кровь с лица и тихо сказал:
— Ну и тряпка же ты поганая, Проскуряков! Шваль, двурушник!
Когда Пименов произнес слово «двурушник», Проскурякову вдруг стало страшно — так ему давно страшно не было. Он хотел что-то ответить Пименову, но ответить ничего не смог, потому что в горле странно забулькало, левую руку свело длинной болью, дыхание перехватило где-то ниже поддыха, и он упал со стоном, обвалившись шумно, как подпиленное большое дерево.
РАЗМЫШЛЕНИЯ В ТЮРЕМНОЙ КАМЕРЕ
«…Так… Это отпадает… Остается другое… Вот если он поднимет регистрации в Сочи… Правда, ему придется переворошить все гостиницы, дело это нелегкое… Если он пойдет на это, значит, у него есть что-то еще, кроме этих чертовых камней. Если он все-таки поднимет все регистрации, тогда получится, что я жил в Сочи, в гостинице, как раз в тот день, когда они взяли меня в Питере… Подобное алиби может оказаться косвенной уликой. Кто мог подумать? — Кешалава повернулся на правый бок и натянул серое, пропахшее карболкой одеяло до подбородка. — Что у него есть? Надо еще раз пройтись по всей цепочке его вопросов. У него есть мои камни. Это серьезно. Действительно, откуда у аспиранта Кешалавы могут быть драгоценные камни? Не один, а несколько. Болван, купчишку начал из себя разыгрывать. Стоило потерять над собой контроль — и провал. «Откуда камни?» — «Я не знаю». На камнях, особенно таких маленьких, отпечатки моих пальцев вряд ли остались. А если? Ну и что? Оперся рукой о столик, на котором эти камни лежали. Да, но как могли появиться камни в номере этой шлюхи? «Задайте такой вопрос ей. Спросите, кто прислал в номер все те букеты, которые стояли тогда на подоконниках и на столе. Я ей букетов не присылал. Это, знаете ли, в манере грузинских князей — бросать к ногам женщины ценности. Но я не князь, я аспирант». — «А откуда у аспиранта деньги на полеты в Ленинград и на шитье костюмов из английского материала у лучшего портного? Откуда у аспиранта эти семьсот рублей?» Отвечаю: «Когда я заболел, моя тетя, Вартанова, урожденная Кешалава, подарила мне тысячу рублей на лечение и отдых, переведя эти деньги со своего текущего счета». Нет, нельзя говорить «переведя». Это протокол, это значит, что у меня заранее был готов ответ. Надо подумать сначала. Нет, сначала надо поинтересоваться, а отчего, собственно, мне задают подобного рода вопрос. Конституция гарантирует отдых каждому человеку, и он не обязан отчитываться в своих расходах до тех пор, пока ему не будет предъявлено обвинение. Пусть он начнет ставить свои капканы, я посмотрю, куда он будет клонить, а уж потом скажу про тетку. Как же хорошо, что я тогда подстраховался ею. Так. Что еще? Надо потребовать, чтобы он запросил мою характеристику в институте. Впрочем, стоит ли поднимать волну? Уже, видимо, поднялась. Наверняка он будет допрашивать Гребенчикова. А если сразу в наступление? «Раз Торопова говорит, что я насильник, так это принимается на веру, без доказательств?! Она была избита? Синяки, ссадины? Их нет? Или они есть? Порвана одежда? Или нет? Если я вам сейчас скажу, товарищ полковник, что неплохо было бы мне поскорее вернуться домой — это что, можно мне инкриминировать как попытку побега?» Надо подбросить ему по поводу «мирного сосуществования» этой стервы с ее мужем. Это можно трактовать как угодно. Может, он ей развода не дает и ей нужен повод, откуда я знаю. Только не впрямую, это будет выглядеть как очернительство, мне надо вести себя по-джентльменски. Кровь ищут на пиджаке. Это тоже за меня, никакой крови нет. Серия изнасилований. Надо же мне было перепить тогда в «Эшерах». Нет, алиби у меня абсолютное. Только надо сохранять спокойствие. И не попасться по мелочам, когда он станет искать насильника и начнет ворошить гостиницы, где я жил».
— Э, кацо, у тебя покурить не найдется? — спросил Кешалаву сосед по камере — высокий, сумрачного вида человек с желтоватым испитым лицом.
— «Кацо»? По-грузински говорить умеете? — Кешалава усмехнулся. — Или только начали учиться?
«Как мне себя вести с ним? — подумал он. — Сразу отбрить, или это покажет, что я слишком всего боюсь?»
— Я не курю, мой друг, извините, пожалуйста.
«Почему ко мне посадили этого кретина? А если я пугаю самого себя? Не может быть, чтобы в милиции были какие-то данные по тем делам».
Когда Кешалава позволил себе вспомнить те дела — а он весь этот день заставлял себя не думать о них, он приказывал себе вычеркнуть те дела из памяти, будто их не было вовсе, — ему вдруг стало жарко. Вернее, ему показалось, что стало жарко, потому что он покрылся испариной. Нет, на самом деле Кешалаве стало холодно, и эта испарина была предтечей страха, который на какое-то мгновение лишил его возможности рассуждать.
«Нельзя так, — одернул он себя, — это начинается паника. Какие у меня основания паниковать? Никаких. Я тысячу раз продумывал каждый ход, и провала быть не может».
Он действительно тысячи раз продумывал свои операции, он вычерчивал схемы, изучал литературу по криминалистике, обращался к последним научным трудам юристов, химиков, социологов, прежде чем принять решение. Те тридцать пять тысяч и иглы Налбандова, которые он получил после своих главных дел, он спрятал так, что их никто не сможет найти. Он приказал себе забыть об этих деньгах. Сначала диссертация. Потом, после того как он определит себя в обществе, можно будет воспользоваться теми деньгами, это ни у кого не вызовет подозрения. Когда Виктор был мальчишкой, он с тяжелой ненавистью смотрел на детей Вашадзе. Родители Виктора снимали у Вашадзе комнату в Гагре. Хозяин со старшим сыном работали в колхозе и в конце года получали много денег: отец — шесть тысяч, сын — четыре. А учитель Кешалава зарабатывал сто пятьдесят рублей в месяц, его жена, врач районной больницы, — сто двадцать. «Никогда не завидуй, — сказал тогда отец Виктору. — Пойди поработай один день с Васо на плантации, под солнцем, и ты поймешь, что они справедливо получают свои деньги». Виктор пошел на плантацию, но ему через пять часов стало плохо, и он потом три дня пролежал в постели — начались рвота и понос. «Сынок, — говорил тогда отец, — они такие же люди, как мы, и им поначалу было так же плохо, как сейчас тебе. За более тяжкий труд надо больше платить, разве нет?» — «Лучше мне привыкнуть к их труду, — сказал тогда Виктор, — чем учиться шестнадцать лет. Сколько я буду получать после института? Сто? А к пенсии приду со ста пятьюдесятью?» Отец очень сердился и говорил сыну, что общество, накапливая коллективное богатство, будет со временем иначе его распределять, но Виктор, слушая отца, думал о своем… Он не хотел ждать, пока общество накопит богатства. Ему хотелось приезжать в «Гульрипш» на своей «Волге», он хотел посылать на соседние столики бутылки вина и танцевать с красивыми женщинами, лениво и снисходительно покупая им маленькие букеты красных гвоздик. На всю жизнь ему запомнилась фраза из романа: «Полузакрыв глаза, Зоя Монроз пила шампанское из длинного, тонкого бокала». Эта фраза вызывала в нем холодящее чувство неведомой радости. Он потом пытался анализировать, отчего именно эта фраза вызывала в нем такой странный восторг, но точного ответа так и не смог найти.