Оглянись! Сборник повестей
Шрифт:
— «В радости и в веселии меня вспомни! За многими яствами сидя меня помяни!» — прошептал Лёшка, высвобождая из Колькиной руки невесомую, безглазую куклу с пеньковой косичкой.
«Где он её откопал? — смятенно подумал Кусков. — Ну да! Я же её там за пузуху сунул… А потом, когда меня вытащили, отчим её, наверное, в мешок положил, вот и привезли…»
Тяжёлые, мучительные воспоминания нахлынули на Кускова.
— Не хочу! Не хочу! — зашептал он. Лёшка открыл балконную дверь и, размахнувшись, швырнул игрушку в темноту. Но лихой сквозняк внёс куклу обратно, и она шлёпнулась на пол вниз лицом, как
Кусков затворил балкон и прижался лбом к холодному стеклу. Ночная улица светилась и помаргивала светофорами далеко внизу, машины, сверкая рубиновыми огнями, проносились по ней.
И Кусков вспомнил всё: и ночь, и светлячков, и грохот тракторных моторов, и наличники на примятой траве, и Орлика, и крепость, и Вадима…
День за днём перебирал он в памяти всё, что случилось этим летом. Не то сон, не то явь, проплывали перед ним лица деда Клавы, бабушки Насти, Петьки, Кати, Антипы.
Как он тогда сказал про Вадима: «Дурных людей не жалеют!» Значит, он Вадима дурным не считает?
Лёшка вспоминает художника: того сильного самоуверенного «человека с этикетки», что встретился ему в баре, и того растерянного и счастливого, когда он показывал рисунки и говорил, словно извиняясь: «Вот нашёл приём», и того, измазанного грязью, озлобленно бросившего мальчишке: «Мразь!»
Вадим говорил: «На эти деньги проклятые всё обменялось… способности, надежды, мечты…», «А потом останется только кран с петухом».
«Он ведь рисовать начал так… для отвода глаз! — думает Лёшка. — А потом не мог остановиться, потому что он настоящий художник, потому что у него талант… Он не может без искусства, как, например, я без дзюдо».
И мальчишке кажется, что больше это не он, не Алексей Кусков, а Вадим. И это его вводят под конвоем в судебный зал, и это рядом с ним Сява, отец. И никого, ни одного человека на свете, который бы его понял или хотя бы просто пожалел.
— Он ведь там совсем один! Совсем. Он и всю жизнь один был. Как страшно, когда совсем один… Будто в болоте тонешь. Что мне делать… Мне-то что делать? — шепчет Лёшка, прижимая к груди невесомую старую куклу.
Глава заключительная
Прощай, пустырь!
— Ты стал совсем другим, — сказал недавно Лёшке тренер.
— Каким другим? — удивился Кусков.
— Ты теперь по-другому противника бросаешь. Смотришь, чтобы он не ушибся.
— Не может быть!
— Может. Раньше, даже если бы старался, не сумел бы. — Тренер похлопал Лёшку по плечу. — С этого начинается дзюдо.
Оказалось, что многие ребята из спортивной секции живут недалеко от Кускова, и теперь часто они возвращались с тренировок вместе. Лёшка был рад этому. Ему не хотелось оставаться одному даже на минуту. Непонятная тоска постоянно мучила его. Словно он был виноват, словно нужно было что-то делать, а он ленился…
Штифта, вернее, не Штифта, а Саню Морозова ему так и не удалось уговорить записаться в секцию.
— Не! — отвечал на все уговоры Штифт, шмыгая носом. — Меня руки-ноги людям выворачивать совсем не тянет. Ещё пальцы поломаешь. Я лучше буду на гитаре учиться играть. Вот мне училка
— Это, — объяснил приехавший к Лёшке в гости Петька Столбов, — такой слух, при котором человек любой звук в природе может указать на нотоносце, ну нотами записать!
— Как это я на нотах звук покажу, если я нот не знаю! — засмеялся Штифт.
— А ты выучи! — сказал Петька. — У тебя же талант!
Штифт шмыгнул носом и весь вечер потрясённо молчал и даже два раза ходил в зеркало на себя смотреться.
Петька привёз письмо от Кати.
Там и Лёшке с Иваном Ивановичем были приветы, вот Петька и приехал в гости.
Столбов читал письмо вслух. Катя писала, что Орлик пал и его закопали в крепости. В новый посёлок перевезли жителей ещё из двух деревень. Открыли новый кинотеатр. Начали строить птицефабрику на миллион кур. Что решено из всех снесённых деревень перевезти в посёлок сады, а кроме фруктовых деревьев никаких в посёлке не сажать, чтобы посёлок стоял в саду.
«А суд был, — писала Катя. — Антипа Андреевич из города вернулся и рассказывал, что всё было как надо. По справедливости. Так что он зря опасался, всё разобрали как следует. Старики художника жалеют, хотя получил он не так много: будет отбывать в трудовой колонии».
— Где? — спросил Кусков.
— Не пишет, — ответил Петька. — А тебе что, тоже его жалко? Чего его жалеть! Получил по заслугам!
— «Ежели кто в печали человеку поможет, то как студёной водой его в знойный день напоит», — прочитал на память Лёшка.
— Чегой-то ты? — поразился Петька.
— Ничего. Это «Моление Даниила Заточника». Помнишь, читали, когда я больной лежал?
— Ну ты даёшь! — только и мог сказать Петька.
Он ещё что-то читал — о мастерских, о гончаре, о деде Клаве, — но Кусков не слушал.
«Меня вспомни! Меня вспомни!» — стучало у него в висках.
«А чем я лучше? — думает он. — Что я, не мечтал разбогатеть? Любым способом, лишь бы была куча денег! Разве и я не считал, что никому не нужен? Разве и мне не было на всех наплевать?»
«Не дай бог тебе узнать, что такое одиночество», — слышится ему вздох Вадима.
Совсем недавно Лёшке приснился Сява. Проснувшись, Лёшка долго смотрел на безглазую куклу, что поселилась на его письменном столе, и ему было стыдно, стыдно оттого, что он не вступился за Сяву, когда отец бил его.
«Не могу я так! — сказал он Штифту, после того как Петька уехал. — Вадим же там в колонии совсем пропадёт! Правильно про него егерь сказал: «Он такой, что сам себя и в тюрьме, и на воле казнить будет». Он думал, что умнее всех. Хотел взять самое интересное из крепости и отреставрировать, а вон как вышло, чуть всех не погубил… Он же себя за это проклинает! Его одного никак нельзя оставлять. Там же вокруг него типы вроде моего папаши! И он, наверное, себя хуже всех считает! Ты представляешь, какая там для него тоска!» — «От тоски вообще можно умереть, — подливал масла в огонь Штифт, сочувственно шмыгая носом. — Вон моя мамаша, как нас отец бросил, пить начала, от тоски… Еле сейчас остановилась. Я теперь ей не даю расслабляться! Она говорит: «Теперь мы с тобой, сынок, вместе, я без тебя пропаду!» Верно, пропадёт!»