Оглянись во гневе
Шрифт:
Мартин. Для сегодняшней проповеди я взял семнадцатый стих из первой главы «Послания к римлянам» святого апостола Павла: «В нем открывается правда божия от веры в веру». (Пауза.) Мы переживаем опасное время. Вы можете думать иначе, но с тех пор, как на землю впервые пролился свет, нынешнее время, пожалуй, самое трудное. Может, все не так плохо, хотя хуже, кажется, уже некуда, но одно важно: мы просто обязаны признать, что время наше и опасное и трудное. Мы, христиане, по наружности кажемся мудрыми, внутри же нас поселилось безумие, и в построенном нами Иерусалиме процветают такие богохульные дела, что в сравнении с ними проделки иудеев — только детские проказы. Пусть человек знает греческий и древнееврейский — это еще не основание считать его добрым христианином. Иероним знал пять языков, но по своему значению он ниже Августина, который знал только один.
Находятся люди, которых беспокоит такое положение, но они пишут на латыни, для ученых. А кто выскажет все это на ясном немецком языке?! Кто-то должен решиться. Ибо вы должны понять, что спасения никогда не дадут ни индульгенции, ни святые дела и никакие вообще дела на земле. Я это понял, когда сидел в своей башенке, в монашеской потельне, как вы это называете. Я мучился над текстом, который я вам привел: «В нем открывается правда божия от веры в веру, как написано: „Праведный верою жив будет“». Повесив голову, словно мальчишка на горшке, я не имел сил глубоко вздохнуть от болей в животе; мне казалось, что снизу меня рвут смертные зубы огромной крысы, тяжелой, мокрой, чумной крысы. (Словно борясь с приступом боли, суставами пальцев разминает живот. Пот струится по его лицу.) Я думал о правде божьей и хотел, чтобы его Евангелие не было написано, чтобы люди его не знали. Он потребовал моей любви — и сделал меня недостойным своего благоволения. И я сидел на острие своей боли, пока не вышли и не раскрылись слова: «Праведный верою жив будет». Боль сразу ушла, стало легче, я смог подняться. Явилась жизнь, которую я терял. Не праведными делами человек делается праведным. Если человек праведен, и дела его праведны. А если человек не верует в Христа, то смертны не только его грехи, но и добрые дела. Вот как я мыслю: разум — это дьяволова блудница, рожденная от вонючего козла по имени Аристотель, который верил, что добрые дела делают доброго человека. Но истина в том, что праведный спасется одной верой. Мне никто не нужен — лишь сладчайший избавитель мой и посредник Иисус Христос, и, пока хватит голоса, я буду славить его одного, а кому не угодно присоединиться, тот пусть воет свое, ему виднее. Если нас покинут, пойдем за покинутым Христом. (Тихо творит молитву, сходит с кафедры, поднимается к церковным дверям и прибивает к ним свои тезисы. Уходит.)
Из храма, нарастая, поднимается пение.
Дворец Фуггеров в Аугсбурге. Октябрь 1518 года. Па заднике воспроизведена одна из сатирических гравюр тех лет: например, папа в виде играющего на волынке осла или кардинал в шутовском колпаке. Можно воспользоваться карикатурой Гольбейна: папа болтается на носу у Лютера. Одним словом, у режиссера и художника здесь богатый выбор. За столом сидит Фома де Вио, он же кардинал Каетан, генерал ордена доминиканцев и самый знаменитый его теолог, папский легат, верховный представитель Рима в Германии. Ему под пятьдесят, но выглядит он моложе. Отличается гибкостью и широтой взглядов, в чем являет полную противоположность тупому фанатику Тецелю, который как раз появляется на сцене.
Тецель. Он здесь.
Каетан. Вижу.
Тецель. Как вас понимать?
Каетан. Вижу по твоему лицу. Штаупиц с ним?
Тецель. Да. Этот хоть вежливый человек.
Каетан. Я знаю Штаупица. Это прямой и честный человек, и сейчас он, наверно, чувствует себя глубоко несчастным. Сколько известно, он очень расположен к этому монаху. А это нам кстати.
Тецель. Да, ему не по себе. Августинцы все такие — никакой выдержки.
Каетан. Что доктор Лютер? Он что-нибудь может сказать в свое оправдание?
Тецель. Он за словом в карман не лезет. Я ему сказал: ты бы запел по-другому, когда бы наш господин папа дал тебе хорошую епархию и право продавать индульгенции на восстановление своего храма.
Каетан. О боже! И что же он ответил?
Тецель. Он…
Каетан. Ну?
Тецель. Он спросил, чем лечилась моя мать от сифилиса.
Каетан. Отлично его понимаю. Вы грубый народ, немцы.
Тецель. Он свинья.
Каетан. Не сомневаюсь. В конце концов, ваша страна славится свиньями.
Тецель. Я ему напрямик сказал: здесь ты не дома. Итальянцы тебе не пара. Они тонкие и опытные противники, а не просто книжники. Тебя через пять минут швырнут в огонь как миленького.
Каетан. А он?
Тецель. Он сказал: «Я сам однажды был в Италии и особой тонкости в итальянцах не заметил. Они, как собаки, подпирают ногой стены».
Каетан. Надеюсь, он не застал за этим занятием кардиналов. Некоторые на это вполне способны, уж я-то знаю. Ну ладно, давайте сюда вашего грубияна.
Тецель. А Штаупиц?
Каетан. Пусть ждет за дверью. Пусть поволнуется.
Тецель. Слушаюсь, ваше высокопреосвященство. Надеюсь, он будет вести себя прилично. Я его предупредил.
Тецель выходит и вскоре возвращается с Мартином, Мартин проходит вперед, простирается ниц перед Каетаном, Затем по знаку Каетана поднимается на колени. Каетан внимательно рассматривает его,
Каетан (любезно). Пожалуйста, встаньте, доктор Лютер. Так вы, стало быть, и есть тот самый несговорчивый доктор? Мне вы не кажетесь несговорчивым. Вы как — действительно несговорчивы?
Мартин. Это только слова, которыми человека хотят загнать в оглобли.
Каетан. Не понимаю.
Мартин. Такие слова ничего не говорят, а лишь клевещут на человека.
Каетан. Именно так. У меня никогда не было сомнения, что вас неверно истолковывают, или, как вы говорите, на вас клевещут. Каков, однако, сюрприз! Я думал: войдет ковыляющей походкой старикашка богослов с пыльными ушами, и через какие-нибудь полчаса Тецель забодает его насмерть. А вы сами — вон какой веселый и резвый бычок! Сколько тебе лет, сынок?
Мартин. Тридцать четыре, досточтимый отец.
Каетан. Тецель, он совсем мальчик — как же ты не сказал мне? А сколько времени ты носишь докторский перстень?
Мартин. Пять лет.
Каетан. Значит, тебе было всего двадцать девять лет? Воистину подтверждаются чудеса, которых я о тебе наслышался. Молодой человек с незаурядными способностями — тай оно, верно, и есть. Я полагал, во всей Германии не сыщется доктора моложе пятидесяти лет.
Тецель. Я таких не знаю.
Каетан. Просто-напросто их нет. Признаться, я потрясен, что такая честь выпадает человеку молодому и в свои двадцать девять лет все-таки мало знающему жизнь. (Лукаво улыбается.) Должно быть, твой отец гордится тобой.
Мартин (раздраженно). Ничуть. Он был разочарован и сулил всяческие беды.
Каетан. Вот как? Впрочем, все отцы одинаковы, все они любят чем-нибудь постращать себя в светлую минуту. Однако к делу. Я обещал Тецелю, что мы долго не задержим друг друга. Но вперед хочу сказать одну вещь: мне обидно, что ты просил у императора охранную грамоту. Мой сын, это было совсем ни к чему делать, и, поверишь ли, весьма прискорбно видеть, какого ты о нас мнения, как в тебе нет доверия к своей матери-церкви и к людям, которые сочувствуют тебе всем сердцем.