Огнем и мечом. Часть 2
Шрифт:
Скшетуский отбросил колебания и вскоре оказался под кормою ближайшего челна.
Он подвигался на четвереньках, а вернее, полз: в том месте было довольно мелко. Татарин стоял на берегу так близко, что Скшетуский слышал, как фыркает его лошадь. Остановившись на минуту, он прислушался. Челны, к счастью, соприкасались бортами. Теперь рыцарь не сводил глаз с казацкого караульщика, который виден был как на ладони. Но тот глядел на татарский кош. Миновав челнов пятнадцать, Скшетуский вдруг услыхал над самой водой голоса и шаги и мгновенно замер. В крымских походах рыцарь научился понимать по-татарски — и теперь по телу его пробежала дрожь, когда он услышал слова команды:
— Садись и отчаливай!
Скшетуского бросило в жар, хотя
Каждая секунда казалась часом. Меж тем загудело под ногами людей деревянное днище лодки — татары сели в четвертый или пятый челн из тех, что остались у него за спиной, оттолкнулись и поплыли к пруду.
Но движение возле лодок привлекло внимание казацкого часового. Скшетуский с полчаса, не меньше, простоял не шелохнувшись. Лишь когда дозорного сменили, он осмелился идти дальше.
Так добрался он до конца ряда. За последним челном опять начинался ситовник, а затем и тростник. Достигнув зарослей, рыцарь, тяжело дыша, обливаясь потом, упал на колени и возблагодарил господа от всего сердца.
Теперь он шел немного смелее, пользуясь каждым порывом ветра, наполнявшим берега шумом. Время от времени оглядывался назад. Сторожевые костры стали отдаляться, их огни пропадали из виду, колебались, тускнели. Заросли ситовника и очерета становились все чернее и гуще, потому что все болотистее делалась у берегов почва. Стража не могла подходить близко к реке; затихал и несущийся из таборов гомон. В рыцаря вселилась какая-то сверхчеловечья сила. Он продирался сквозь тростник и водоросли, проваливался в тину, захлебывался, плыл и снова вставал на ноги. На берег пока не решался выйти, но чувствовал себя едва ли уже не спасенным. Сколько он так шел, брел, плыл, сказать трудно, когда же вновь обернулся, сторожевые огни показались ему далекими светлячками. Еще несколько сот шагов, и они совершенно скрылись. Взошел месяц. Кругом было тихо. Вдруг послышался шум — куда отчетливее и громче шелеста очерета. Скшетуский чуть не вскрикнул от радости: к реке с обеих сторон подступали деревья.
Тогда он свернул к берегу и высунулся из зарослей. Прямо за тростником и ситовником начинался сосновый бор. Смолистый запах ударил в ноздри. Кое-где в черной чащобе, точно серебряные, светились папоротники.
Рыцарь во второй раз пал на колени и целовал землю, шепча молитву.
Он был спасен.
Глава XXIX
В топоровской усадьбе, в гостином покое, поздним вечером сидели, запершись для тайной беседы, трое вельмож. Несколько свечей ярким пламенем освещали стол, заваленный картами, представляющими окрестность; подле карт лежала высокая шляпа с черным пером, зрительная труба, шпага с перламутровой рукоятью, на которую брошен был кружевной платок, и пара перчаток лосиной кожи. За столом в высоком кресле с подлокотниками сидел человек лет сорока, невысокий и сухощавый, но крепкого, видно, сложенья. Лицо он имел смуглое, желтоватого оттенка, утомленное, глаза черные и черный же шведский парик с длинными буклями, ниспадающими на плечи и спину. Редкие черные усы, подкрученные на концах, украшали верхнюю его губу; нижняя вместе с подбородком сильно выдавалась вперед, сообщая всему облику характерное выражение львиной отваги, гордости и упрямства. Лицо это, отнюдь не красивое, было весьма и весьма необыкновенно. Чувственность, указывающая на склонность к плотским утехам, странным образом совмещалась в нем с какою-то сонной, мертвенной даже неподвижностью и равнодушием. Глаза казались угасшими, но легко угадывалось, что в минуты душевного подъема, во гневе или веселии, они способны метать молнии, которые не всякий взор мог бы выдержать. И в то же время в них читалась доброта и мягкость.
Черный наряд, состоящий из атласного кафтана с кружевными брыжами, из-под которых выглядывала золотая цепь, подчеркивал своеобразие сей примечательной особы. Несмотря на печаль и озабоченность, сковывавшие черты лица и движения, весь его облик означен был величественностью. И не диво: то был сам король, Ян Казимир Ваза, около года назад занявший престол после брата своего Владислава.
Несколько позади его, в полутени, сидел Иероним Радзе„вский, староста ломжинский, низкорослый румяный толстяк с жирной и наглой физиономией придворного льстеца, а напротив, у стола, третий вельможа, опершись на локоть, изучал карту окрестностей, время от времени подымая взор на государя.
Облик его не столь был величествен, но отмечен признаками достоинства едва ли не более высокого, чем монаршье. Изборожденное заботами и раздумьями холодное и мудрое лицо государственного мужа отличалось суровостью, нисколько не портившей его замечательной красоты. Глаза он имел голубые, проницательные, кожу, несмотря на возраст, нежную; великолепный польский наряд, подстриженная на шведский манер борода и высоко взбитые надо лбом волосы придавали сенаторскую внушительность его правильным чертам, словно высеченным из камня.
То был Ежи Оссолинский, коронный канцлер и князь Римской империи, оратор и дипломат, восхищавший европейские дворы, знаменитый противник Иеремии Вишневецкого.
Недюжинные способности с юного возраста привлекли к нему внимание предшествующих правителей и рано выдвинули на самые высокие должности; данною ему властью он вел государственный корабль, который в настоящую минуту близок был к окончательному крушенью.
Однако канцлер словно создан был для того, чтобы такого корабля быть кормчим. Неутомимый трудолюбец, умный и прозорливый, умеющий глядеть далеко вперед, он спокойной и уверенной рукой провел бы в безопасную гавань всякое иное государство, кроме Речи Посполитой, всякому другому обеспечил бы внутреннюю крепость и могущество на долгие годы… если бы был самовластным министром такого, например, монарха, как французский король либо испанский.
Воспитанный вне пределов страны, завороженный чужими образцами, несмотря на весь свой прирожденный ум и смекалку, несмотря на многолетний практический опыт, он не смог привыкнуть к бессилию правительства в Речи Посполитой и за всю жизнь так и не научился считаться с этим обстоятельством, хотя то была скала, о которую разбились все его планы, намерения, усилия; впрочем — в силу этой же причины — он сейчас уже видел впереди крах и разорение, а впоследствии и умирал с отчаянием в сердце.
Это был гениальный теоретик, не сумевший стать гениальным практиком,
— оттого и попал он в заколдованный безвыходный круг. Увлеченный какой-нибудь мыслью, обещающей в будущем принести плоды, он стремился к ее воплощению с упорством фанатика, не замечая, что спасительная в теории идея на практике — при имеющемся положении вещей — может быть чревата роковыми последствиями.
Желая укрепить правительство и государство, он разбудил страшную казацкую стихию, не предусмотрев, что дикая ее сила не только против шляхты, богатейших магнатов, злоумышлений и шляхетского самодовольства обратится, но и против насущнейших интересов самого государства.
Поднялся из степей Хмельницкий и вырос в исполина. Речь Посполитая терпела поражение за пораженьем. Желтые Воды, Корсунь, Пилявцы. Первым делом Хмельницкий соединился с враждебною крымской ратью. Удар обрушивался за ударом — ничего иного, кроме как воевать, не оставалось. Прежде всего надлежало обуздать страшную казацкую стихию, чтобы использовать ее в дальнейшем, а канцлер, увлеченный своими замыслами, все еще вел переговоры и медлил. И все еще верил — даже Хмельницкому!
Действительность в прах разбила его теорию: с каждым днем ясней становилось, что результаты усилий канцлера прямо противоположны ожидаемым, — и самое красноречивое тому доказательство явила осада Збаража.