Огненный рубеж
Шрифт:
– На-стороже! – крикнул Резаный.
Сего Холмский не понял. О чём предупреждает?
Разъяснение явилось в тот же миг. Из клубов дыма появились конские морды, а затем лица разъяренных батыров. Гибельно посверкивали сабли.
– Па-ли!
Р-р-р-а!!!
Свинец с десяти шагов ударил в людей и коней, опрокидывая их, дырявя и разрывая тела, увеча и убивая…
– Перь-вы-е!
И первый ряд вновь занял место над самой водой. Пищальники еще не успели перезарядить свои певчие дудки, они торопились.
Но татары
Тогда Воейков поднял руку:
– Лучники, вперед!
Один из пищальников упал, сжимая пробитую ладонь. В ответ с русского берега взвилась стая жалящих птиц. Отступающие ордынцы валились и валились из сёдел…
– Вот это – работа, вот это – дельно! – подвел итог Холмский.
До скончания сего дня татары оставались тихи. И ночью такожде дали роздых утомленным русским ратникам.
Под утро, в тонком сне, явился ко князю Холмскому давний разговор с государем, случившийся после новгородской войны.
Да, после той самой новгородской войны, счастливо выигранной, Иван Васильевич прилюдно выказал князю милость: дал земель, пожаловал драгоценный кубок с гурмыжским земчугом, сказал слово похвальное…
А потом позвал к себе в тайную палату для беседы. Задал вопрос покойно, голоса не повышая, токмо отворотясь к окну и не глядя на Холмского, что выдавало знак холодности:
– Князь Данило, поведай-ка, для чего моих людей на Ильмене увечил?
Холмский попытался было сделать вид, что нет в нем пониманья. Скверно сделалось ему. Неласков Иван Васильевич…
– Великий государь! Как же твои? Новгородцы. Строжил, стращал, дух в чужом воинстве подрубал…
Иван Васильевич издал сухой смешок.
– Новгородцы? Новгородцы? Иди-ка сюда.
Князь подошел.
– Выглянь в окно. Дорогу на Тверь видишь? На Новгород? Где они: город твой родимый и город, из коего людишек ты калечил? Где? Где? Укажи!
– Не вижу я, великий государь… Мстится мне, вон туда смотреть надо. – И Холмский указал куда.
– А прямо перед тобою что?
– Да… Москва, великий государь.
– А я вот, сколько ни гляжу, а Москвы не вижу. И Новгорода не вижу. И Твери. Нет их. Нет Москвы. И Твери, и Новгорода тоже нет. Исшаяли. Пропали пропадом.
И великий князь посмотрел на Холмского тяжело, с еле сдерживаемым гневом.
– Я, князь Данило, Русь вижу. Москвы, Твери, Новгорода не вижу, а Русь вижу. Общую. Единую – под моей рукой. Я государь всея Руси, хотя и не вся она еще собралась в общее тело, кое-какие части еще розно с нами живут, но дай срок… И, чтоб тебе яснее стало: для чего ты моих людей на Ильмене увечил? Моих! – Он на мгновение повысил голос. – Моих… государя всея Руси.
Холмский остро ощутил своё бесчестье.
– Вижу, понял ты меня, князь Данило. И, выходит, знать будешь, за что ныне опален и от великих дел отстранен. Надолго опален! Небыстро сердце мое к тебе вновь повернется. А не был бы ты тако полезен для державы, отправился бы ныне сидеть тихо… на Белоозеро, скажем… Далече от Москвы.
Холмский молчал.
– Ступай… победитель.
Октября в одиннадцатый день, на память святого апостола Филиппа, единого от семи диаконов, берёзы на Угре разом заплакали золотом да и осыпались донага за несколько часов.
Рана в левой ноге, полученная еще в казанскую войну под Муромом, заныла тоненьким писком. Рана в правом предплечье, полученная на Шелони, в бою с новгородцами, вторила ей архидиаконским густым гласом.
Умолкать бесстыдные иродиады не собирались…
Ахматкина рать как полезла в Угру на рассвете, так билась в русские полки беспрерывно и повсюду.
Стрелами убило старших над сотнями у пищальников – Зайца и Чекмаря, коих новгородцы по своему обычаю именовали Заяч и Цекмарь.
Увезли в обоз раненого князя Туреню, ему татарская сабля отсекла три пальца.
Воейков, едва живой, лёг в шатре Холмского на ковёр. Кровь лилась из четырех его ран, да еще и конь татарский его потоптал. Знахарь-травник, склонившись над ним, объявил: «Жить будет… как-нито вытянет». Но пока Воейков и слова произнести не мог.
Большой полк бился в том смертном утомлении, когда люди, не получив ни единой царапины, ложатся на землю и отдают Богу душу, потому что все силы их израсходованы – жить нечем, дышать нечем. Каждый второй ранен, каждый четвертый убит.
Вот-вот исчезнет полк.
Но те, кто еще жив и способен поднять оружие, стоят. Не поворачивают коней. Не бегут. Даже не ищут нетерпеливыми взглядами воинских людей: авось те отдадут приказ уходить… Стоят. Длится и длится страда кровавая.
Пошел дождь, скоро обернувшийся ливнем проливенным. Струи воды хлестали по лицам и доспехам.
Очень быстро обвисли тетивы на луках, что у русских ратников, что у татар. Замолкли было пушки, тюфенги и пищали. Люди молча рубились и резались, даже кличей боевых не издавали – ни ордынская сторона, ни московская. Насмерть сошлись, не до воплей. Тогда Холмский встревожился: еще чуть-чуть, и ляжет полк. Без огоньку он слаб.