Огонь (сборник)
Шрифт:
Вот поперек тропинки, являющей полный разгром, среди целого потопа обломков, под скорбным небом, лежит человек; он как будто спит; но он лежит плашмя, сплющился, прижался к земле: нет, он не спит, он мертв. Этот солдат разносил суп. Рядом лежат нанизанные на лямку хлебы, целая гроздь бидонов, привязанных к плечу ремнями. Наверно, этой ночью осколок снаряда пробил ему спину. Можно не сомневаться: мы первые обнаружили этого неизвестного солдата, погибшего неизвестно как. Может быть, он истлеет, прежде чем его найдут. Мы ищем его номерок; номерок увяз в запекшейся луже крови, в которой холодеет его правая рука. Я записываю
Он садится верхом на балку, отшвырнув ногой стоявшую на ней сплющенную кастрюлю. Я сажусь рядом с ним. Накрапывает дождь. Сырой туман оседает каплями и покрывает все глянцем.
Потерло бормочет:
— Тьфу ты!.. Тьфу ты!..
Он вытирает пот со лба, поднимает на меня умоляющие глаза. Он пробует понять, окинуть взглядом разрушение всего этого уголка мира, привыкнуть к этим утратам. Он бормочет бессвязные слова. Снимает каску. Над его головой поднимается пар. Он с трудом говорит:
— Эх, брат, ты и представить себе не можешь, не можешь, не можешь…
Он задыхается.
— Красный кабачок, там, где мы видели голову того боша и кругом кучи отбросов… эта помойка… это… был кирпичный дом и рядом два низких флигеля… Сколько раз, брат, в том месте, где мы остановились, сколько раз я говорил «до свиданья!» славной бабенке, которая стояла на пороге и смеялась! Я вытирал рот, смотрел в сторону Суше и шел домой; пройдешь, бывало, несколько шагов, обернешься и крикнешь ей что-нибудь для смеху! Эх, ты и представить себе не можешь! А это, это!..
Он показывает на страшное опустошение…
— Не надо здесь задерживаться, друг. Гляди, туман рассеивается.
Он с усилием встает.
— Пойдем!..
Самое трудное еще впереди. Его дом…
Он топчется, озирается, идет…
— Это здесь… Нет, я прошел. Это не здесь. Не знаю, где это, не знаю, где это было. Эх, горе! Беда!
Он в отчаянии ломает руки, он еле стоит на ногах среди щебня и досок. Он ищет то, что было в его доме: уют комнат, отрадную тень. Все это развеяно по ветру. Затерянный на этой загроможденной равнине, где нет никаких примет, он смотрит в небо, как будто там можно что-нибудь найти.
Он мечется во все стороны. Вдруг он останавливается и отступает на несколько шагов.
— Это было здесь! Как пить дать! Видишь, я узнаю по этому камню. Здесь была отдушина. Вот след сорванного железного бруска!
Он тянет носом, соображает, медленно, безостановочно кивает головой.
— Вот, когда больше ничего нет, только тогда понимаешь, что был счастлив. Эх, как счастливо мы жили!
Он подходит ко мне и нервно смеется.
— Это редкий случай, а? Я уверен, что ты еще никогда не видел ничего подобного: чтоб невозможно было найти свой дом, где всегда жил!
Он поворачивается и уводит меня.
— Ну, пошли, раз ничего больше нет! Как поглядишь на места, где все это было!.. Пора, брат!
Мы уходим. В этих призрачных местах, в этой деревне, погребенной под обломками, мы — единственные живые существа.
Мы опять поднимаемся вверх. Мой товарищ шагает повесив голову: он показывает мне поле и говорит:
— Здесь кладбище! Оно было здесь, а теперь оно везде.
На
— Видишь ли, это уж слишком. Вся моя прежняя жизнь пошла насмарку, вся жизнь…
— Ну, что ты! Ведь твоя жена здорова, ты это знаешь, твоя дочка тоже.
Его лицо принимает странное выражение.
— Моя жена… Я тебе кое-что расскажу… Моя жена…
— Ну?
— Ну, брат, я ее видел.
— Ты ее видел? А я думал, что она осталась в области, занятой немцами!
— Да, она в Лансе, у моих родных. И все-таки я ее видел… Ну, ладно, черт подери!.. Я расскажу тебе все. Так вот, я был в Лансе три недели назад… одиннадцатого числа. Три недели тому назад.
Я смотрю на него; я ошеломлен… Но по его лицу видно, что он говорит правду. Он шагает рядом со мной в проясняющемся тумане и бормочет:
— Как-то раз нам сказали… Ты, может быть, помнишь… Нет, ты, кажется, там не был. Нам сказали: «Надо укрепить сеть проволочных заграждений перед параллелью Бийяра». Понимаешь, что это означает? До сих пор это никогда не удавалось: как только выходишь из траншеи, тебя видят на спуске, — у него чудное название…
— Тобогган.
— Да, да… В этом месте так же опасно ночью или в тумане, как среди бела дня: на него заранее направлены ружья, установленные на подсошках, и пулеметы. Немцы поливают снарядами все, даже когда ничего не видно.
У нас взяли солдат из рабочей нестроевой роты, но некоторые увильнули, их заменили рядовыми из строевых рот. Я был с ними. Ладно. Выходим. Ни одного выстрела! «Что это значит?» — спрашивают солдаты. Но вот из-под земли вылезает один бош, два боша, десять бошей, — серые черти! — машут нам руками и кричат: «Камрад! Мы эльзасцы!» — и все выходят из Международного хода. «Мы не будем стрелять, говорят, не бойтесь, друзья! Дайте нам только похоронить наших убитых товарищей!» И вот все мы начали работать, каждый на своей стороне, и даже разговорились с ними: ведь это эльзасцы. Они бранили войну и своих офицеров. Наш сержант знал, что с неприятелем нельзя вступать в беседу, и нам даже читали приказ, что с бошами можно говорить только винтовкой. Но сержант сказал, что подвернулся единственный случай укрепить проволочные заграждения, и раз боши дают нам работать во вред им же, надо этим воспользоваться… Вдруг какой-то бош говорит: «Нет ли среди вас кого-нибудь из занятых областей, кто бы хотел узнать о своей семье?»
Ну, брат, тут я не выдержал. Я не раздумывал, хорошо это или плохо, вышел вперед и сказал: «Я!» Бош стал меня расспрашивать. Я сказал, что моя жена — в Лансе, у родных, вместе с дочкой. Он спросил, где она живет. Я объяснил. Он сказал, что хорошо знает, где это. «Вот что, говорит, я отнесу ей от тебя письмо и даже ответ тебе принесу». Вдруг этот бош как хлопнет себя по лбу и подходит ко мне: «Да вот что, брат, еще лучше: если сделаешь, что я тебе скажу, ты увидишь жену, и ребенка, и всех, вот как я сейчас вижу тебя!» Для этого надо только пойти с ним в такой-то час, надеть немецкую шинель и бескозырку (он мне их достанет). Он примет меня в их рабочую команду, которую посылают за углем в Ланс; мы дойдем до дома, где живет моя жена. Я смогу ее увидеть, если только не буду показываться; за своих людей он ручается, но в доме, где живет моя жена, стоят немецкие унтеры; вот за них он не отвечает… Что ж, я согласился.