Огонь. Ясность. Правдивые повести
Шрифт:
Теперь он вытачивает новое кольцо. С медным ободком. Блер работает рьяно. Он вкладывает в эту работу всю душу и хочет как можно лучше выразить свое чувство; у него своя каллиграфия.
Почтительно склоняясь над легкими, убогими «драгоценностями», такими маленькими, что большая огрубевшая рука не может их удержать и роняет, эти люди, сидящие в голых ямах, кажутся еще более дикими, еще более первобытными, но вместе с тем и, человечными, чем в любом другом облике.
Невольно возникает мысль о первом изобретателе, праотце художников, который
– Идут! Идут! – возвещает шустрый Бике, исполняющий в нашей части траншеи обязанности швейцара. – Их целая куча!
Действительно, появляется туго затянутый, наглухо застегнутый фельдфебель и, помахивая ножнами от сабли, кричит:
– А ну, проваливай! Говорят вам, проваливай! Чего вы тут околачиваетесь? Живо! Чтоб я вас больше не видел в проходе!
Все нехотя отходят. Некоторые, в сторонке, медленно, постепенно погружаются в землю.
Идет рота ополченцев, присланная сюда для земляных работ по укреплению окопов второй линии и тыловых ходов. Они вооружены кирками и ломами, одеты в жалкие лохмотья, еле волочат ноги.
Мы их разглядываем. Они проходят один за другим, исчезают. Это скрюченные старички с обсыпанными пеплом щеками или толстяки, страдающие одышкой, затянутые в слишком тесные, выцветшие, замаранные шинели; пуговиц не хватает; изодранное сукно оттопыривается.
Наши зубоскалы, Барк и Тирет, прижавшись к стене, рассматривают их сначала молча. Потом начинают улыбаться.
– Парад метельщиков! – говорит Тирет.
– Посмеемся! – возвещает Барк.
Кое-кто из старичков забавен. Вот у этого, что плетется в шеренге, плечи покатые, как у бутылки; у него очень узкая грудь и тощие ноги, и все-таки он пузатый.
Барк не выдерживает:
– Эй ты, барон Дюбидон!
– Ну и пальтецо! – замечает Тирет, заметив человека, у которого вся шинель в разноцветных заплатах.
Он окликает ветерана:
– Эй, дядя с образчиками!.. Эй ты, послушай!
Тот оборачивается и глядит на Тирета, разинув рот.
– Дяденька, послушай, будь любезен, дай мне адрес твоего лондонского портного!
Человек с поношенным, морщинистым лицом хихикает. Услышав оклик Барка, он останавливается, но поток людей, идущих за ним, сейчас же уносит его дальше.
Проходит несколько менее замечательных фигур, и вдруг появляется новая жертва для шутников. На красной жесткой шее растет что-то вроде грязной бараньей шерсти. Колени согнуты, тело подалось вперед, спина колесом; этот ополченец еле держится на ногах.
– Глянь, – орет Тирет, указывая на него пальцем, – вот знаменитый человек-гармошка! На ярмарке вы бы платили, чтобы поглазеть на него. А здесь – задаром.
Ополченец вполголоса ругается. Кругом хохочут.
Этого достаточно, чтобы подзадорить остряков; желание вставить свое словцо и позабавить нетребовательную публику побуждает их вышучивать старых товарищей по оружию, которые трудятся днем и ночью на окраинах великой войны, подготовляя и приводя в порядок поля битв.
В издевке принимают участие и другие зрители. Сами жалкие, они глумятся над людьми, еще более жалкими.
– Погляди-ка на этого! А вон тот!
– Нет, полюбуйся на того низкозадого: у него зад по земле волочится! Эх, ты, недоносок! Не достать тебе до неба! Эй!
– А этот верзила! Конца-краю ему нет! Вот так небоскреб! Это человек стоящий! Да, ты – человек стоящий, старина!
«Стоящий человек» идет мелкими шажками; он держит кирку прямо перед собой, как свечу; у него искаженное лицо, весь он скрючился от «прострела».
– Эй, дедушка, хочешь два су? – спрашивает Барк, хлопая его по плечу, когда тот проходит совсем близко.
Оскорбленный ополченец ворчит:
– Ах ты, чертов шалопай!
Тогда Барк пронзительным голосом кричит:
– Ну, ты поаккуратней, старый слюнтяй, лохань с дерьмом!
Ополченец резко поворачивается и в бешенстве что-то бормочет.
– Э-э, – смеясь кричит Барк, – да он и сердиться умеет, рухлядь. Он и драться готов, скажите пожалуйста! Его можно было бы испугаться, будь ему только на шестьдесят лет меньше!
– И если бы он не нахлестался, – без всякого основания прибавляет Пепен, уже отыскивая взглядом другие жертвы.
Показывается впалая грудь последнего старика, и вскоре исчезает его сутулая спина.
Шествие ветеранов, изможденных, измаранных окопной грязью, заканчивается; зрители, эти мрачные троглодиты, наполовину вылезшие из своих зловонных пещер, провожают их насмешливыми, почти враждебными взглядами.
А время идет; небо тускнеет, предметы чернеют; вечер примешивается к слепой судьбе и темной невежественной душе толп, заживо погребенных в окопах.
В сумерках раздается топот, гул и говор – это прокладывает себе дорогу новый отряд.
– Африканцы!
Они проходят. Коричневые, желтые, бурые лица; редкие или густые, курчавые бороды; зеленовато-желтые шинели; грязные каски с изображением полумесяца вместо нашего значка – гранаты. Лица, широкие или, наоборот, угловатые и заостренные, блестят, как новенькие медные монеты; глаза сверкают, как шарики из слоновой кости и оникса. Время от времени в шеренге выделяется черная, словно уголь, рожа рослого сенегальского стрелка. За ротой несут красный флажок с изображением зеленой руки.
На них глядят молча. Их никто не задевает. Они внушают почтение и даже некоторый страх.
Между тем эти африканцы кажутся веселыми и оживленными. Они, конечно, идут в окопы первой линии. Это их обычное место; их появление – признак предстоящей атаки. Они созданы для наступления.
– Они да еще семидесятипятимиллиметровки! Можно сказать, им надо поставить свечку! В трудные дни марокканскую дивизию всегда посылали вперед!
– Они не могут шагать в ногу с нами. Они идут слишком быстро. Их уж не остановишь…