Огонь. Ясность. Правдивые повести
Шрифт:
– … Ты думаешь, я испугался, когда Неней мне это отмочил? Ничуть не бывало, старина. Все ребята притихли, а я один громко сказал: «Господин фельдфебель, – говорю, – может быть, это так и есть, но…» (Следует фраза, которой я не расслышал.) Да, да, знаешь, я так и брякнул. Он и бровью не повел. «Ладно, ладно», – говорит, – и смылся, и с тех пор он всегда был шелковый.
– У меня то же самое вышло с Додором, знаешь, унтером тринадцатого полка, когда кончался срок моей службы. Вот была скотина! Теперь он сторож в Пантеоне. Он меня, страшное дело, как терпеть не мог! Так вот…
И каждый
– Почта!
Подходит рослый широкоплечий парень с толстыми икрами, одетый тщательно и щеголевато, как жандарм.
Он дурно настроен. Получен новый приказ, и теперь каждый день приходится носить почту в штаб полка. Он возмущается этим распоряжением, как будто оно направлено исключительно против него.
Но, не переставая возмущаться, он мимоходом, по привычке, болтает то с одним, то с другим солдатом и созывает капралов, чтобы передать им почту. Несмотря на свое недовольство, он делится всеми имеющимися у него новостями. Развязывая пачку писем, он распределяет запас устных известий.
Прежде всего он сообщает, что в новом приказе черным по белому написано: «Запрещается носить на шинели капюшон».
– Слышишь? – спрашивает Тирлуара Тирет. – Придется тебе выбросить свой шикарный капюшон.
– Черта с два! Это меня не касается. Этот номер не пройдет! – отвечает владелец капюшона: дело идет не только об удобстве, задето и самолюбие.
– Это приказ командующего армией!
– Тогда пусть главнокомандующий запретит дождь. Знать ничего не желаю. И слышать не хочу.
Вообще приказами, даже не такими необычными, как этот, солдаты возмущаются… прежде чем их выполнить.
– Еще приказано, – прибавляет почтарь, – стричь бороду. И патлы. Под машинку, наголо!
– Типун тебе на язык! – говорит Барк: приказ непосредственно угрожает его хохолку. – Не на такого напал! Этому не бывать! Накось, выкуси!
– А мне-то что! Подчиняйся или нет, мне на это наплевать.
Вместе с точными писаными известиями пришли и другие, поважней, но зато неопределенные и сказочные: будто бы дивизию сменят и пошлют на отдых в Марокко, а может быть, в Египет.
– Да ну? Э-э!.. О-о!.. А-а!!
Все слушают. Поддаются соблазну новизны и чуда.
Однако кто-то спрашивает:
– А кто тебе сказал?
Почтарь называет источник своих сведений:
– Фельдфебель из отряда ополченцев; он работает при ГШК.
– Где?
– При Главном штабе корпуса… Да и не он один это говорит. Знаешь, еще парень, не помню, как его звать: что-то вроде Галля, но не Галль. Кто-то из его родни, не помню уж, какая-то шишка. Он знает.
– Ну и как?..
Солдаты окружили этого сказочника и смотрят на него голодным взглядом.
– Так в Египет, говоришь, поедем?.. Не знаю такого. Знаю только, что там были фараоны в те времена, когда я мальчишкой ходил в школу. Но с тех пор…
– В Египет!..
Эта мысль внезапно овладевает воображением.
– Нет, лучше не надо! – восклицает Блер. – Я страдаю морской болезнью, блюю… Ну, да ничего, морская болезнь быстро проходит… Только вот что скажет моя хозяйка?
– Не беда!
– А ведь мы должны были отправиться в Эльзас?
– Да, – отвечает почтальон. – В Казначействе некоторые так и думают.
– Что ж, это дело подходящее!
… Но здравый смысл и опыт берут верх и гонят мечту. Уж сколько раз твердили, что нас пошлют далеко, и столько раз мы этому верили, и столько раз это не сбывалось! Мы вдруг как будто просыпались после сна.
– Все это брехня! Нас слишком часто охмуряли. Не очень-то верь и не порть себе кровь.
Солдаты опять расходятся по своим углам; у некоторых в руке легкая, но важная ноша – письмо.
– Эх, надо написать, – говорит Тирлуар, – недели не могу прожить, чтобы не написать домой. Ничего не поделаешь!
– Я тоже, – говорит Эдор, – я должен написать женке.
– Здорова твоя Мариетта?
– Да, да.
Некоторые уже примостились для писания. Барк стоит, разложив бумагу на записной книжке в углублении стены: на него словно нашло вдохновение. Он пишет, пишет, согнувшись, с остановившимся взглядом, поглощенный своим делом, словно скачущий всадник.
У Ламюза нет воображения; он сел, положил на колени пачку бумаги, послюнил карандаш и перечитывает последние полученные им письма: он не знает, что написать еще, кроме того, что уже написал, но упорно хочет сказать что-то новое.
От маленького Эдора веет нежной чувствительностью; он скрючился в земляной нише. Он держит в руке карандаш, сосредоточился и, не отрываясь, смотрит на бумагу; он мечтательно глядит, вглядывается, что-то видит, его озаряет другое небо. Взгляд Эдора устремлен туда. Эдор словно разросся в великана и достигает родных мест…
Именно в эти часы люди в окопах становятся опять, в лучшем смысле слова, такими, какими были когда-то. Многие предаются воспоминаниям и опять заводят речь о еде.
Под грубой оболочкой начинают биться сердца; люди невольно бормочут слова любви, вызывают в памяти былой свет, былые радости: летнее утро, когда в свежей зелени сада сияет белизной сельский дом или когда в полях на ветру медлительно и сильно колышутся хлеба и рядом беглой женственной дрожью вздрагивают овсы; или зимний вечер, стол, сидящих женщин и их нежность, и ласковую лампу, и тихий свет ее жизни, и ее одежду – абажур.
Между тем Блер принимается за начатое кольцо: он надел еще бесформенный алюминиевый кружок на круглый кусочек дерева и обтачивает его напильником. Он усердно работает, изо всех сил думает; на его лбу обозначаются две морщины. Иногда он останавливается, выпрямляется и с нежностью смотрит на свое изделие, словно оно тоже глядит на него.
– Понимаешь? – сказал он мне однажды о другом кольце. – Дело не в том, хорошо это вышло или скверно. Главное, я сам это сделал для жены, понимаешь? Когда меня одолевала тоска и лень, я глядел на эту карточку (он показал фотографию толстой женщины), и тогда мне опять становилось легко работать над этим кольцом. Можно сказать, мы сделали его вместе, понимаешь? Можно сказать, кольцо было мне добрым товарищем, и я с ним простился, когда отправил его моей хозяйке.