Охота на дракона (сборник)
Шрифт:
Глубокая природная противоположность Мужской и женской красоты, по убеждению Ефремова, — непреложный закон искусства. Это хорошо сознавали мастера любой древней культуры в период ее расцвета, когда человеческий тип наиболее полно отвечал равновесию с матерью-природой. В бесчисленных поколениях трудного (но не чрезмерно тяжкого) бытия, подчеркивает писатель, выковался поистине общечеловеческий канон. Расовые различия, если они отвечают анатомической целесообразности, “не кажутся нам чуждыми и вызывают в общем те же эстетические ассоциации. Все дело в том, — напоминает Ефремов, — что мы, люди вида сапиенс, безусловные сестры и братья по самому настоящему родству. Всего пятьдесят тысячелетий назад нас была лишь горсточка, и эта горсточка породила
Но потому-то заложенное в нас анатомическое чутье очень тонко различает противоположные черты полов, и мы никогда не ошибаемся, какому что нужно. “Выпуклые, сильно выступающие под кожей мышцы красивы для мужчины, но для женщины мы это не считаем достоинством. Почему? Да потому, что нормально сложенная здоровая женщина всегда имеет более развитый жировой слой, чем мужчина. Это хорошо известно, но так ли уж всем понятно, что это не более как резервный месячный запас пищи на случай внезапного голода, когда женщина вынашивает или кормит ребенка?..” (31, с. 108–109). Этот резервный слой одновременно служит тепловой и противоударной изоляцией для носимого в чреве плода, и вместе с тем создает прославленные искусством мягкие линии женского тела.
“Стройная длинная шея, — продолжает Ефремов, — немало прибавляет к красоте женщины, но у мужчины она воспринимается” почти как нечто болезненное. А дело в том, что “женщина по своей древней природе — страж… ее длинная шея дает большую гибкость, быстроту движений головы, — снова эстетическое чувство совпадает с целесообразностью” (3 I, с. 109). Подобным образом, говорит Ефремов, идеальные фигуры мужчины и женщины целесообразно контрастны во всем. Например, увеличение мозга человеческого детеныша “требовало расширения таза матери, а вертикальная походка — сужения таза” (31, с. III). Природа разрешила противоположные требования, в частности, тонкой талией; она красива, потому что компенсирует гибкость, подвижность широкобедрого стана. Мужчине же, бойцу и пахарю, с его мощным мышечным поясом, такая талия противопоказана и поэтому у него некрасива.
Чтобы стала ясна диалектика подобных компромиссов природы, должно было изжить себя метафизическое мировоззрение. Гельмгольц полагал, что господь бог проявил себя плохим оптиком, устроив человеческий глаз недостаточно совершенным в отдельных функциях. Однако по сочетанию противоположных требований к зрению наш “несовершенный” орган, говорит Ефремов, отличается замечательным равновесием и полнотой возможностей. Нервные и химические системы нашей биологической машины, напоминает он, тоже работают “в очень узких пределах, и всю жизнь мы как бы балансируем “на лезвии бритвы”” (3 I, с. 75: курсив мой, — А.Б.)
Этой метафорой не зря озаглавлен роман о красоте. “…Красота, — подытоживает Ефремов, — это правильная линия в единстве и борьбе противоположностей, та самая середина между двумя сторонами всякого явления, всякой вещи, которую видели еще древние греки и называли аристон — наилучшим, считая синонимом этого слова меру” (метрон) (3 I, с. 65). Чувство меры во всем, воспитываемое искусством, Ефремов вообще считает основой культуры. В новое время диалектический материализм естествознания позволил обосновать меру и дать ее точную характеристику как гармонического разрешения, казалось бы, губительных противоречий. “Единственно совершенную возможность” Ефремов называет второй (после анатомической целесообразности) и главной ступенью красоты.
Писатель демонстрирует эту грань прекрасного на примере различного понимания женской красоты. В романе “Лезвие бритвы” оппоненты доктора Гирина доказывают, будто в современном искусстве “образ женщины, чистый и светлый, должен быть лишен подчеркнутых особенностей ее пола”, избавлен от ненужной силы эроса”: “Зачем это в век машин?” (3 I, с. 63). По их мнению, женщина в новой жизни якобы “будет
В истории человечества, напоминает он, повторялись периоды, когда здоровый идеал красоты временно отодвигался болезненным. “В Европе в средние века художники, впервые изображавшие обнаженное тело, писали женщин-рахитичек” (3 I, с. 109). Их модели, запертые в феодальных городах, лишены были солнца и физического труда. Искусство XX века (Ефремов называет имена Мюнха, Матисса, Пикассо, Ван-Донгена) отчасти возвращается к средневековому канону удлиненного тела хрупкого склада, с небольшим запасом жизненных сил. “Безусловно, появление множества женщин городского, нетренированного облика, не делавших никогда долгой и трудной физической работы (это не значит изнуряющей, напоминает Ефремов), должна оказать влияние на вкусы нашего времени. Разве их можно назвать неправильными для настоящего момента? Однако они будут неправильны с точки зрения наибольшего здоровья, мощи и энергии, на какую, так сказать, рассчитан человек” (3 I, с. 111) (курсив мой, — А.Б.).
О том же писал еще Чернышевский, ссылаясь на стихийно верный эстетический идеал фольклора: “…в народных песнях не найдется ни одного признака красоты, который не был бы признаком цветущего здоровья и равновесия сил в организме, всегдашнего следствия жизни в довольстве при постоянной и нешуточной, но не чрезмерной работе (что и Ефремов особо выделяет как источник физической красоты, — А.Б.)… увлечение бледною, болезненною красотой — признак искусственной испорченности вкуса” 42 . Это не умаляет искусства, воплощающее такое понимание красоты. Но вовсе не исключает и критической оценки “идеала”. “Я говорю о том, — подчеркивал Чернышевский, — что прекрасно по своей сущности, а не потому только, что прекрасно изображено искусством” 43 .
42
Чернышевский Н.Г. Избр. соч., с. 404.
43
Там же, с. 403.
С такой точки зрения нет ничего ошибочней выводить идеал будущего (!) человека из нынешней моды и субъективных суждений о якобы равных возможностях мужчины и женщины. Оппоненты доктора Гирина объясняют канон “целомудренными” рассуждениями будто женский облик в искусстве “нисколько не теряет”, если “неприличные места прикрыты лифчиком и трусиками” (3 I, с. 61). Нам думается, подобные мотивы — пережиток ущербной морали, побуждавшей, например, первохристианских фанатиков калечить богов и титанов на фризах Пергамского алтаря. “Помните, — говорит в своей лекции Гирин, — если вы, глядя на красоту нагой женщины, видите прежде всего “неприличные места” и их надо от вас закрыть, вы еще не человек в этом отношении” (3 I, с. 61).
Такая “мораль” поощряет ремесленников от искусства добиваться в изображении обнаженного тела лишь элементарного выражения (например, гнева, порыва, усилия) ценой нарушения пропорций, стирания микрофактуры, без чего не может быть ни подлинной физической красоты, ни многозначных душевных состояний. Ефремов принципиальный сторонник древнегреческих мастеров потому, что отличающая их манеру диалектика обобщения и детализации проложила дорогу всестороннему, то есть истинно человечному, воплощению красоты. Такое искусство, по справедливому суждению одного из героев, “практически недоступно ремесленничеству, и в этом главная причина его мнимой устарелости” (3 I, с. 60).