Охота
Шрифт:
Секретарь райкома встала, ласково протянула ему руку:
— Мы попросим, чтоб товарищи разобрались в вашем деле со всей беспристрастностью.
Он был уже у дверей, когда она его окликнула:
— Товарищ Искин! А между прочим, Александр Александрович Фадеев на том собрании выступал против этого… Вейсаха. Да! И со всей решительностью.
Юлий Маркович в ту минуту был слишком оглушен неудачей, не осознал трагической значительности этой фразы.
Для секретаря райкома с миловидным лицом и голубым взором открылось странное…
Фадеев ходатайствует о
Этот Искин — старый друг осужденного писательской общественностью Вейсаха.
И не только друг… Искин сам признался: не выступил в защиту Вейсаха потому лишь, что не обладал достаточным мужеством. Не только друг, но и единомышленник.
Фадеев вместе со всеми осуждал Вейсаха. Больше того, он возглавлял это осуждение.
И Фадеев защищает единомышленника Вейсаха!
Странно и многозначительно.
Голубоокий секретарь райкома не мог взять на себя ответственность уличить, осудить, наказать! Слишком гигантская фигура Александр Фадеев, чтоб схватить его белой ручкой за воротник — не дотянешься. И секретарь райкома сделала то, что и следовало в таких случаях делать, — передала на рассмотрение в более высокую инстанцию, в горком партии.
Но и в Московском горкоме не нашлось охотников хватать Фадеева за воротник. Передали дальше, в ЦК.
А в здании на Старой площади, в правом крыле, в отделе культуры — заминочка. Уж кто-кто, а Фадеев-то хорошо известен Самому. Тащить наверх, к Самому?.. Дело-то не очень значительное, никак не срочное, подумаешь, Фадеев защищает какого-то Искина… Спрятать под сукно, забыть — тоже опасно. Литераторы народ скандальный, ревниво следят друг за другом, вдруг кто-нибудь из маститых заявит… Сталин шутить не любит.
И в кулуарах Дома литераторов потянуло сквознячком, зашелестело имя Фадеева. И кой-кто уже мысленно рисовал себе картину — Союз писателей без Фадеева во главе. А кто — вместо? А кто будет вместо того, кто — вместо? Возможна крупная перестроечка… Слухи, слухи, осторожненькая возня.
А в «Литературной газете» — статья о связи с народом, перечислялись еще раз ранее разоблаченные безродные космополиты, среди них Семен Вейсах… И целый абзац посвящен Юлию Искину — тоже оторвавшийся, тоже безродный. Каждому ясно: Искин — ничтожная фигура. Бьют Искина, а попадают-то по…
Он — безродный.
Если вдуматься, что за странное обвинение. Каждый человек где-то родился, каждый может указать место на карте: «Я появился на свет здесь!» И при этом нелепо испытывать стыд или гордость, считать — удачно родился или неудачно. Можно рассуждать о том, чем и как отличаются Холмогоры от Симбирска: меньше по населению — больше, дальше от коммуникаций — ближе к ним, культурней — некультурней, но никак нельзя оценить эти два географических пункта в плане родины — мол, предпочтительней в Симбирске, чем в Холмогорах, одно лучше, другое хуже. И уж совсем нелепо оценивать человека по месту рождения: мол, имеет достойную родину, а потому и сам достоин уважения, и наоборот.
Он, Юлий Маркович Искин, — безродный!..
Да нет же! Он родился в самом центре России — в Москве! Так уж
И все-таки безродный!
Но почему бы тогда не называть безродным великого Сталина? Право же, родился в Грузии, с юности живет в России, чаще говорит по-русски, чем по-грузински, а не столь давно на весь мир заявил: русская нация «является наиболее выдающейся нацией из всех наций, входящих в состав Советского Союза», русский народ — «руководящий народ». Выходит, предпочел чужую нацию своей, чужой народ своему кровному — космополитический акт, безродный по духу.
И Сталина славят за эту безродность.
А Юлия Искина клянут: не имеешь права считать своей родиной Москву, всю Россию!
Неудачно родился, не там, где следует.
А где?..
Если можно отнять жизнь, отнять свободу, то почему нельзя отнять у человека родину?..
Быть может, впервые в жизни Юлий Маркович бунтовал про себя, тихо, тайком, закрывшись один в кабинете, боясь поделиться своим бунтарством даже с женой.
В самом начале тридцатых годов мимо него прошла коллективизация — не бунтовал, даже восхищался: «Революция сверху!»
В тридцать седьмом уже не восхищался. «Господи! Киршона арестовали!..» Но смиренно жил, добропорядочно думал, не доходил в мыслях до бунта.
Тихий, тихий бунт в одиночку, когда сам себе становишься страшен.
Раздался телефонный звонок. Юлий Маркович почувствовал, как на ладонях выступил пот, бунтующие мысли легкой стаей, все до единой, выпорхнули вон из головы, осторожно снял трубку.
— Я вас слушаю.
Тишина, слышно только чье-то тяжелое дыхание.
— Я вас слушаю.
И сдавленный кашель, и слежавшийся голос:
— Это я… Выйди на улицу. Сейчас. Очень нужно.
Щелчок, короткие гудки — трубку повесили.
Юлия Марковича вдруг без перехода опалила злоба: это он! И он еще смеет звонить! Ему еще нужны тайные свидания под покровом темноты! Ему мало, что из-за него он, Юлий Искин, попал в петлю! Оставь хоть сейчас-то в покое! Нет!.. «Выйди, очень нужно».
И тем не менее Юлий Маркович, кипя внутри, поднялся из-за стола, пошел к вешалке.
В кухне друг против друга сидели Клавдия и Раиса, на столе перед ними стоял чайник, лежал батон белого хлеба. Пьют чай, о чем-то беседуют. Им тепло, им уютно — чай с сахаром, белый хлеб с маслом. Беседуют… О чем?
В зеркале у вешалки отразилось его лицо, зеленое, перекошенное, с беспокойными неискренними глазами. Страдая, что его видят из кухни, натянул пальто, надел шапку…
Большая Бронная, задворки Тверского бульвара, была тускло освещена и пустынна. За смутными нагромождениями домов слышался приглушенный шум моторов, перекличка машин. На празднично освещенной площади Пушкина, на улице Горького все еще бурлила вечерняя жизнь столицы.
Метнувшейся тенью пересекла вымершую мостовую кошка…