Охота
Шрифт:
— Мать честна! Живешь среди свиней да вдруг наскочишь — какие люди бывают на свете!
Этого полупьяного признания было достаточно, — Фадеев поднялся и потребовал:
— Пошли!
Они продолжали в грязном, дымном ресторане Павелецкого вокзала. Там свалился старый алкаш и вместо него подхвачен какой-то командированный. И уже кончились возвышенные речи, были только излияния:
— Ты меня любишь? Ты меня уважаешь?
Его любили и уважали здесь не за то, что знаменитый писатель, высокопоставленное лицо, просто так — «за натуру».
А
У Павелецкого вокзала они взяли такси и поехали за город, в Переделкино.
— Ты меня любишь? Ты меня уважаешь?
Латиноамериканский писатель счел своим долгом вежливо осведомиться: какая болезнь свалила господина Фадеева? Ему любезно и скупо ответили: «Сердечная недостаточность». Совещание секретариата решили не откладывать. Жизнь продолжала течь по своему руслу.
А Фадеев выбросился из этой мутной реки на счастливый остров:
— Ты меня любишь? Ты меня уважаешь?
Так могло тянуться несколько дней, недель, целый месяц — в сплошном угаре любви и уважения.
Рано ли поздно угар проходит, надо снова окунаться в мутный поток неоскудевающей жизни, обессиленно отдаваться течению.
И телефонный звонок из Отдела культуры ЦК партии уже сторожил его:
— Александр Александрович, тут нужно бы уяснить нам с вами… Не выберете ли время?..
В высшем органе партии сидят вовсе не враждебные Фадееву люди. Фадеева дискредитирует сейчас малое — странное заступничество за Искина. Всем известно, что Искин друг и единомышленник Вейсаха, Вейсах осужден самим Фадеевым, так в чем же дело?..
— Александр Александрович, вы должны отмежеваться… и решительно!
А если он этого не захочет?!
Снова беги и выбрасывайся на счастливый берег?
Все равно рано или поздно приплывешь к тому же месту, откуда выбрасывался. Ты человек государственный, сам себе не принадлежишь.
Под дубовыми сводами тесного зала вновь собрались литераторы Москвы, прославленные и безвестные, пережившие самих себя и еще совсем незрелая мелкота, вроде нас, студентов литинститута, сумевших просочиться в этот высокий ареопаг.
Фадеев сидел на председательском месте, во главе президиума, расправив широкие плечи, с высоко поднятой головой — величественный без спесивости, суровый без насупленности — вождь, не утративший демократической простоты. Мягкая седина, обрамлявшая красивый лоб, оттенялась строгим мраком парадного костюма, застенчиво искрилась блестка лауреатской медали на лацкане.
А собрание шло, как всегда, — возбужденно до неистовости. Выступающие потрясали кулаками над трибуной, а из зала неслись вопли: «Позор! Позор!!»
И по обычаю требовали — на трибуну! На лобное место! Чтобы лицезреть! Чтоб наслаждаться! Юлий Искин, сутулящийся под тяжестью головы, с несолидным носом ястребенка,
— Позор! Позор!!
Со всей благородной неистовостью.
Мой отец неукротимо верил в лозунг «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!». Всех стран, всех наций! И над моей кроватью когда-то висел плакат негр, китаец и европеец под красным знаменем. И в моей школьной хрестоматии была тогда помещена «Гренада», поэма Михаила Светлова, который сейчас находится где-то здесь рядом, в ресторане, а может, даже и в самом зале.
Он хату покинул,
Пошел воевать,
Чтоб землю в Гренаде
Крестьянам отдать.
В наших северных лесах как-то не водились евреи, мне чаще приходилось о них слышать, а не видеть, как о неграх, как о китайских кули, как и об испанцах… Я любил далеких евреев наряду с неграми. Позднее я столкнулся с ними и немного разочаровался — слишком уж обычны, не лучше меня, не несчастнее.
Что такое космополитизм?
И что такое интернационализм?
Как бы ответил на эти вопросы мой отец?
Отца нет — погиб на фронте, спросить не могу.
— По-зор! По-зор!!
Я не кричал вместе со всеми. Что-то меня останавливало.
Зал притих, когда Фадеев двинулся к трибуне. Что скажет? Как объяснит свою попытку спасти растленного космополита Искина?
Фадеев разложил на трибуне бумаги, нацепил очки и стал профессорски строг.
— Товарищи!..
Зал притих, зал внимал.
— Идеологическая диверсия… Люди без роду без племени — готовый материал для диверсантов… Учиться бдительности… Никто не гарантирован от благодушествования… Должен открыто сознаться… Искин! Один из первых комсомольцев, рабкор, вспоенный и вскормленный… Где и когда ты, Юлий Искин, продал родину?..
Зал аплодировал, зал воодушевленно вопил:
— Позор! Позор!!
На Тверском бульваре стояли синие сумерки, еще не зажглись фонари. Под ногами шуршал палый лист, и пахло почему-то мякинной пресностью давно сжатых полей. Бабье лето так затянулось, оно так устойчиво прекрасно, что становится даже не по себе — уж не перед страшным ли судом отпущена эта благодать в таком излишке?
Все ребята разбрелись кто куда. Те, у кого были хоть какие-то деньги, остались в ярко освещенном, шумном ресторане Дома литераторов. У кого в Москве были знакомые, укатили в гости. В нашем студенческом подвале сейчас пусто, пованивает плесенью и лежалым бельем, как в каптерке ротного старшины.
Парочки по-весеннему целуются на скамейках. Я выбрал скамейку, свободную от парочек, и уселся. Шаркая подошвами по палым листьям, двигались бесконечные прохожие. Вспыхнули фонари — матовые луны по ранжиру среди голых ветвей.