Охотник за смертью
Шрифт:
Паук потом понял, что она кричала от страха, а не от боли. Он набросил паутину на всех, кто был под крышей, на живых и на нечисть, потому что одних от других все равно уже было не отделить. Он только мать не тронул, – ее-то узнал бы, даже стань она сама дейве. И не сразу заметил, что крик матери оборвался раньше, чем перестали кричать иссушаемые им фейри.
А когда все закончилось, громко и пронзительно завизжала Жилейне.
Оказалось, что никто ее не трогал, просто она увидела, что там было, что сделали пряхи, и что сделал Паук. Ох, и здорова сестренка орать… маленькая такая, а голоса – в десятерых взрослых столько не влезет. Вдвоем с отцом они ее едва успокоили, ворожить пришлось –
В доме никто не выжил. Ни бабы, что к матери на посиделки пришли. Ни мать… Жилейне рассказывала, как оно там было. Людей нет, только окровавленные костяки, за ноги подвешенные к потолку, да мотки перепутанных ярко-алых и сизых нитей на земляном полу. Кого-то спряли дейве, – они скручивают своих жертв в нити, скручивают их плоть, жилы, даже кровь из вен, – а до кого-то, не разбирая своих и чужих, добрался Паук. И сделал то же самое, ведь быстрее всего было повторить паутиной уже сплетенный фейри узор.
И только матери оторвали голову.
– Разозлились… – всхлипывала Жилейне, – разозлились, что не успели… съесть.
Сестренка много плакала потом.
Альгирдас знал, но, конечно, никогда не сказал бы ей, что дейве не отрывают людям головы. Могут, но не делают этого. И уж тем более никогда дейве не отрубают головы топорами. Острыми топорами, не из стали и не из железа, топорами, которые рубят кости как сухое дерево, и за которыми тянется широкая холодная лента цуу. На всю их землю такой топор был один-единственный. Подарок наставника Сина Старейшему Оржелису. От учителя – отцу ученика, с уважением и благодарностью.
Вот так вот.
«Тебе проще, ты слепой…», – Орнольф сам не знает, насколько прав. Слепому проще. Люди рядом со слепцом ведут себя так, как будто он не только не видит, но еще и не слышит, и, главное, не соображает ничего. Особенно, если ему едва исполнилось одиннадцать, а с виду не дать и десяти.
Вот интересно, как это – с виду?
Альгирдас давно научился обращать свою ущербность себе же на пользу. Обращать себе на пользу уверенность других в его ущербности. И все же то, что отец повел себя с ним как с человеком, который не видит, то, что отец поступил так, как никогда не поступил бы в присутствии зрячего свидетеля, больно обожгло душу. Будь Альгирдас старше, может, у него хватило бы разума проявить осторожность, достало коварства сообразить, что даже самый близкий человек может стать опасным, если ты узнаешь о нем слишком много. Однако в одиннадцать лет отцам еще верят, верят больше, чем учителям, богам или собственному опыту. Поэтому он спросил Старейшего: за что погибла их мать? И узнал, что порой приходится жертвовать теми, кого любишь.
Такова природа власти. Такова судьба властителей. Альгирдас-Паук, которому суждено было стать правителем своей земли, заново оценил будущее.
И решил, что отец прав. Принесение жертв – закон, обеспечивающий благополучие тех, кто зависит от тебя. Шесть лет спустя Старейший Альгирдас преступит этот закон и не пожалеет о преступлении, но тогда, одиннадцатилетний, он восхищался решительностью отца и не умел полностью представить себя на его месте.
За десять лет, прошедших после их рождения, мать родила еще шестерых детей. Пятерых мальчиков и одну девочку – никто из них не прожил и полугода. Но такое случается: дети умирают так же часто, как старики. И совершенно напрасно жена Старейшего винила в их смерти своего первенца.
Оржелис сначала пытался убедить ее, потом запретил говорить об этом. Альгирдас не раз слышал, как они спорили, – у матери хватало дерзости возражать мужу. И понимал, на что гневается отец. Он-то привык к тому, что люди его боятся, и кроме мутного осадка в душе никаких неприятностей от чужого страха давно уже не было. Паук мог постоять за себя, мог обидеть обидчиков так, чтобы надолго зареклись дразниться, а мог и не обращать внимания на брезгливый шепоток по углам. Он многое мог, пока еще не стал Старейшим. А Оржелису приходилось думать не только о себе, не только о жене или о детях, он отвечал за целый народ. Отвечал, в том числе и перед богами. И когда родная жена стала винить его в том, что он произвел на свет нечистого, стала требовать, чтобы Старейший сжил со света своего сына и наследника, стала каждому, кто желал слушать, рассказывать о том, что Велняс явился к ним в облике сверхъестественно сильного и подозрительно умного ребенка, – что оставалось делать?
Если бы она хотя бы не жаловалась всем своим подругам. Если бы ее обвинения не вышли за пределы их маленькой семьи. Если бы, если бы… что толку в сожалениях, когда не в человеческой воле отменить уже случившееся?
С ней даже спорить было невозможно. Есть признаки, – Альгирдас знал их даже лучше, чем отец, лучше, наверное, любого из жрецов, – безошибочно указывающие на то, что родившийся младенец нечист. И хвала богам, что обвинения матери коснулись только его и не затронули сестренку, так на него похожую, не по годам мудрую. И черноволосую… Кто бы объяснил: что это означает, в чем разница между волосами черными и волосами русыми, или рыжими – как это, вообще? В Ниэв Эйд учились несколько чернокожих, все старше Альгирдаса, и Орнольф говорил, что их отдали богам за слишком светлый цвет глаз, и что на их родине все до единого люди – черные.
Люди разные, да, но что это такое – цвет? Цвет кожи, волос или глаз, или воды, или листьев и неба? Нет уж, об этом даже думать не стоило. Достаточно того, что слепой, он был сильнее зрячих. Почти всех.
– Это ты позвал дейве? – спросил он отца.
– Да, – ответил Оржелис.
Это означало, что если бы Альгирдас не поспешил, Старейшему не пришлось бы убивать жену. И еще это означало, что отец верил в его силы настолько, что позволил напасть одному на троих фейри.
…А наставник Син, который, конечно же, узнал о бое с дейве, наказал Паука двумя неделями работ на кухне. С одной стороны, никаких скидок на слепоту, а с другой – повод задуматься, может, все-таки лучше, когда скидки есть?
Жилейне смотрела на Орнольфа сквозь ресницы и наматывала на палец прядку длинных волос.
– Вот если бы твоя мать вышла за нашего отца, тогда все было бы правильно и хорошо, – задумчиво сказала она.
– Это лишний раз доказывает, что правильно и хорошо просто не может быть, – заметил Альгирдас, которого никто не спрашивал.
Орнольф подумал и щелкнул его по лбу. Чтобы не болтал о том, чего не понимает. А если даже понимает и, возможно, побольше, чем другие, это все равно не повод портить всем настроение. Хотя меньше всего сейчас Эйни походил на того, кто портит настроение другим, причем с большим удовольствием.
Они трое валялись на вершине холма, склоны которого поросли лесом, а макушку украшало одно-единственное дерево. Священное, разумеется. И роща была священной. Но кому, как не детям Оржелиса и их гостю-заброде, нагло валяться на травке в самом центре святилища? Эйни таращился на высокое, ослепительно яркое солнце и дразнил большую черную гадюку. Та уже четверть часа пыталась ухватить зубами его палец, не больно, но обидно тюкающий ее по носу. Не уползала, что характерно. Эйни и его сестрица были со змеями на «ты».