Окна
Шрифт:
Это был светлый благоуханный рай, исполненный ароматов корицы, кардамона, гвоздики и ванили. Невысокая деревянная перегородка делила помещение на магазин и собственно кондитерскую с тремя столиками. За стеклянным прилавком-витриной, уставленной цветными грядками пирожных и булочек, стояла крупная женщина средних лет с короткой стрижкой пшеничных волос, так напомнивших ему… Она отпускала двум ребятишкам конфеты в бумажных пакетах, и на приветствие Лени – тот позвал ее чудесным именем – Сесиль! – подняла голову и вся засветилась. И опять они оживленно и быстро говорили по-французски, и Леня отрывисто бросал фразы через плечо или задавал ненужные вопросы: с какой начинкой ему взять круассан?
– С
– Пошли, сядем, – сказал Леня, – нам Сесиль все сама принесет. О, ты не знаешь, она ведь отличная медсестра, она делала Лиде уколы и…
Сесиль принесла поднос с кофе и круассанами и, видимо, борясь с собой, все-таки осторожно спросила про Лиду – опять мелькнуло: «…мадам Лидия?..» – и снова Леня, сглотнув, бросил три слова, глядя в окно. Сесиль ахнула, всплеснула руками и вдруг легко, тихо заплакала.
Леня поднялся, схватил ее руки и некоторое время держал их обе в ладонях, благодарно прижимая к груди. Потом склонился и поцеловал…
Тут в помещение влетела еще стайка ребятни, Сесиль устремилась к прилавку и там быстро говорила двум дев очкам-близнецам что-то увещевательно-ласковое, улыбаясь глазами, не просохшими от слез.
Леня помолчал, проговорил с трудом:
– Сесиль сказала: «Бедная мадам Лидия… Она была такая милая…»
Он подумал: счастливый Ленька. И даже не понимает, какой он счастливый. Как состоялась его судьба, его любовь… И даже нынешнее его горе – такое достояние, такое неразменное, огромное цельное счастье…
К полудню туман не рассеялся, но слегка поредел, и они еще вволю погуляли. Сан-Серг оказался не таким уж крошечным: дома спускались и поднимались по склонам горы, препоясанной дорогой; церкви были две – одна католическая, на горке, другая протестантская, со скромной колокольней, уютно укрытая в лощине. В протестантскую они зашли. В небольшом зале с витражами в окнах служба только что закончилась, и пять-шесть старушек уже расходились. Но когда они с Леней поднялись на крыльцо, женщины Леню узнали, обступили, и вновь зарокотала французская речь, и на картавых ее крылышках прилетела вездесущая «мадам Лидия», и Леня сдержанно рассказывал бывшим соседкам о своем горе.
Так вот ради чего они сюда приехали! Просто Леня боялся ехать один, оставленным и одиноким, – сюда, где они с Лидой так счастливо жили вдвоем. А с другом все было нестрашно и не так больно; все было иначе.
Наконец они сели в машину и поехали обратно – через Неон. И когда мимо внушительных вилл и зажиточных ферм (все здесь было богаче и респектабельнее, чем в Сан-Серге) спускались плавными дугами вполне приличной дороги, небо прояснилось; открылось и стало приближаться озеро, и белые перышки облаков аукались перышками яхт на нежно-голубой глади.
Неон оказался славным приозерным городком, на самом верху его сидел сказочный белый шато с остроконечными колпаками крыш на круглых и прямоугольных башнях, а также со всем, что к порядочному замку прилагается: флюгерами, флагами, гербом над внушительной входной дверью. Кажется, в шато находился музей – то ли истории города, то ли памяти и уважения кого-то или чего-то.
Внутрь они не вошли, просто погуляли вокруг, посидели на площади, обсаженной платанами, чьи обрубки ветвей были воздеты к небу, словно деревья кому-то салютовали или молили о пощаде, – и затем крутыми улочками спустились к набережной, к ряду уютных ресторанчиков, призывно открывающих двери к обеденному времени.
Как раз и проголодались; и перед тем как войти в заведение, чья терраса глядела прямо на озеро и дымчатую горную цепь на другом берегу, Леня чуть не за рукав поймал какого-то прохожего и заставил его сфотографировать их обоих у старинного круглого фонтана на маленькой площади.
Вошли, расселись, и пока официант не принес карту меню, Михаил смотрел на ровное натяжение голубой материи озера с цветными заплатками яхт, думая о кротком, куда более кротком, чем морское, дыхании этой воды. Все вокруг, вся здешняя жизнь были подчинены ритму мирного дыхания озера. В том числе и плавность лебединого хода, столь отличная от истеричной резкости чаек…
– Что здесь брать? – спросил он, рассматривая карту меню.
– Возьми «филе де перш», – отозвался Леня. – Не ошибешься.
Платаны и тут выставляли напоказ черные обугленные культи. Михаил смотрел на зеленую мшистую прозелень стволов и думал – в них есть что-то упрямое, как в покалеченных ветеранах. Какая-то угрюмая стойкость…
Мимо окон кафе сновала воскресная расслабленная публика.
Он заметил женщину в платке и длинном черном платье, заговорил о нынешнем столпотворении народов в Европе, о том, что хваленая европейская толерантность, похоже, трещит по швам – вон как швейцарцы поднялись на дыбы против минаретов.
– А знаешь, – сказал Леня, – все говорят, что мы, русские, не приучены в совке к толерантности. А я думаю – наоборот. Не все, конечно, но у кого были глаза и сердце… Мне мама рассказывала… она тридцать пятого года, родилась в Рошале – знаешь, в Шатурском районе городок? Километров двести от Москвы. Там был военный завод. И в войну в город пригнали – наверное, по мобилизации – несколько сотен узбеков, мужчин. Может, они и работали на заводе, но впечатление было такое, что они никому не нужны. В любую погоду в вышитых тюбетейках и стеганых халатах они ходили по домам, просили милостыню. Кто-то делился с ними куском хлеба или картофелиной, кто-то гнал взашей… Ими детей пугали – вид-то необычный, и язык чужой. Говорили: не будешь слушаться, узбек заберет. И малыши боялись этих несчастных людей до родимчика. Некоторые из них на толкучке торговали сухофруктами – видимо, им из дома присылали, – и мама по дороге из школы нарочно проходила толкучкой, говорила – узбеки давали детям горстку душистого урюка или изюма просто так, без денег – наверное, не могли смотреть в голодные глаза детей… Потом они пропали – неизвестно куда. Может, им разрешили вернуться по домам? Хотелось бы так думать. Но из-за сурового климата многие из них поумирали… И вот, знаешь, мама ведь сама умирала долго, мучительно… Мы с Лидой напоследок ее забрали к себе. Однажды ночью мне показалось – зовет. Я вошел к ней, склонился, вижу – слезы по щеке текут. «Мамочка, что? Больно? Укол сделать?» А она мне… не поверишь… жалобно так: «Узбеки снились. И жалко, так жа-а-алко этих невинных людей. Леня, сынок, за что их погубили?»
Поцелуй на морозе. 2003
– Ленька, – сказал Михаил решительно. – Тебе нельзя одному быть. Постой, дай сказать! Не сейчас, не сразу… но ты поверь: в тебе столько этого нажитого тепла, этой семейной любви…
Чуть не сорвалось с языка, что тоска по Лиде смягчится со временем, но разумно промолчал, а вслух повторил:
– Нельзя тебе одному быть!
– А тебе можно? – резко перебил Леня. – Ты что несешь здесь, сваха благочестивая? Сам-то – почему не расскажешь, что у вас с Ириной стряслось?