Ольга, королева русов. Вещий Олег
Шрифт:
— Наоборот никогда не бывает. Бывает иное. Лучше или хуже. Наш конунг знает саги наизусть, что делает ему честь.
— Знания делают честь тому, кто претворяет их в действия. На сундуке с сокровищами можно проспать всю жизнь.
— У тебя не женский ум, Альвена.
— Возможно. — Альвена подавила вздох. — Возможно, потому, что я не знаю женского счастья.
— Можно ли в это поверить? Надежда на счастье питает душу женщины точно так же, как надежда на победу питает душу мужчины.
— Моя надежда — счастье моего народа, погибающего в трясинах, болезнях и бесконечных стычках за лодью византийского гостя. У нас нет будущего, потому что нет своих торговых путей. Даже у рогов они
— Торговый путь, на котором мы грабим караваны, когда поблизости нет варягов, имеет два замка. На севере он заперт Господином Великим Новгородом, на юге — Киевом. Может быть, конунгу Олегу удастся сбить хотя бы южные запоры?
— Может быть? — насторожилась Альвена. — Почему ты сказал: «может быть», Хальвард? Ты не уверен в великом походе?
Хальвард пригубил кубок, долго молчал. Потом встал, прошелся и остановился возле узкого оконца, глядя сквозь мутное ноздреватое стекло.
— Большие замыслы требуют больших надежд, а надежд воинов хватает только на победу. Добившись ее, они сразу же начинают грабить и спешат удрать с награбленным добром. Вот почему я сказал: может быть. — Он вдруг резко повернулся к Альвене. — А может и не быть, если все русы вручат вождю свои надежды.
Альвена молчала, со страхом глядя на него. Ей вдруг показалось, что Хальварду известен ее последний разговор с Олегом. Но ведь она поклялась памятью матери, что беседа шла только о соловьях. Только о соловьях!..
— У нашего народа уже не осталось надежд, — тихо сказала она.
— А разве народ не высказал самое затаенное твоими устами, женщина? — Голос Хальварда вдруг посуровел. — Разве не ты с горечью только что говорила, что он вымирает в болотах, разучился пахать и сеять, выращивать скот? Что его мужчины редко доживают до тридцати, а женщины слепнут от слез у холодных очагов? Зачем ты мне это говорила?
— Я говорила о своей боли.
— Это — общая боль русинок, Альвена, а значит — боль народа, потому что матери передают ее детям.
— А разве у тебя нет этой боли, Хальвард? Там, в сердце, затаенной и постоянной?
— Я — воин, а воины не любят слушать о боли, она обессиливает их, — негромко сказал Хальвард. — А у конунга Олега нет матери. Но ты породила в юноше мужчину, и Олег слушает тебя. Киев нужен не славянам — их земли и так не имеют концов. Киев нужен нам, русам. И ты будешь говорить об этом конунгу каждый вечер, как бы он ни сердился. Зарази его своею болью, Альвена, и о тебе сложат песни благодарные потомки.
Сердце Альвены восторженно забилось. Нет, Хальвард ничего не знал о ее последней беседе с Олегом. Ничего, но почти повторил ее. Ей очень хотелось признаться, что она уже заронила тлеющий уголек в готовую разгореться душу конунга, но привычная осторожность вовремя удержала ее.
— Ты дал мне мудрый совет, Хальвард, но мудрые советы почему-то всегда опаздывают. Я с радостью исполнила бы его, если бы конунг не запретил мне появляться в его войсках.
— Запретил? — Хальвард нахмурился, размышляя. — Я найду возможность обойти этот запрет, не вызывая гнева конунга. К цели ведет много дорог, надо только выбрать самую неожиданную. И я выберу ее, Альвена, потому что отныне у нас — одна цель. Я рад сегодняшнему вечеру. — Он усмехнулся. — Телятина была превосходна.
И, поклонившись, вышел из покоев.
Повеление конунга, даже если оно было высказано в форме совета, оставалось повелением, не исполнить которое было невозможно. Так рассматривал Сигурд брошенные Олегом словно бы мимоходом слова взять с собою в Старую Русу для защиты Нежданы ватагу Урменя. Поначалу оно очень обрадовало его, потому что он привык к изгою-княжичу и
А тут еще предстояло объявить Урменю, что он должен оставить привычный волок, родную землю, знакомое дело не по велению собственного отца и князя, а по зову побратима. Сигурд знал законы побратимства, понимал, что в соответствии с этими неписаными законами Урмень не откажет ему в просьбе, но терзался по иной причине. Если бы княжичу-изгою выпала необходимость прибегнуть к его помощи первым, он со спокойной душой попросил бы его об ответной услуге, но получалось так, что это он первым должен был напомнить Урменю о долге побратимства. Да, он спас атаману жизнь, в глазах всей ватаги и прежде всего ее вождя его требования не могли вызвать каких-либо сомнений и пересудов, но он-то сам отлично знал, кто и ради чего расставлял силки. И это знание тяжким грузом лежало на его совести.
Но совет Олега оставался повелением конунга, и, пометавшись без сна ночь, Сигурд утром пришел к Урменю.
— Ты выглядишь озабоченным, брат, — приветствовал его атаман. — На твоем лице — печать беспокойства.
— Я и вправду в большой тревоге, брат, — вздохнул Сигурд. — Из Старой Русы ушли дружины и рати, и… Помнишь, я рассказывал тебе, что воспитанница конунга Олега спасла мою десницу?
— Дочь Вадима Храброго Неждана?
— Она осталась с малой и неопытной стражей. На волоке уже нет опасностей, начали подходить войска и… Я прошу помощи у тебя и твоих воев.
— Помощи в Старой Русе?
— Да.
— Я обязан встать и тут же отправиться вместе с тобою, брат. Но подари мне три дня. Потом мы наляжем на весла, сократим стоянки и прибудем в срок туда, куда ты укажешь. Прости, что прошу о даре.
— Я благодарен тебе.
— Эти три дня мы проведем вместе, Сигурд, — улыбнулся Урмень.
Сигурд полагал, что атамана обуяла страсть поохотиться на прощание в родных лесах, но сразу же после утренней трапезы Урмень и Одинец стали тщательно готовиться к дальней дороге, посоветовав то же самое сделать и ему.