Ольга. Запретный дневник.
Шрифт:
Надо больше слушать людей. Я слушала, а потом о себе барабанить стала. Мелко! Я о себе слышала последнее время столько восторженных отзывов — и об «уме», и о «красоте», и о «душе», и так мне это нравится (ужас-то!), что уж иногда чувствую, что должна поддерживать свое звание и, говоря с людьми, обращающимися ко мне, больше думать о себе, чем о них. Это бесконечно мизерно и отвратительно!.. Что делать с этим? А на самом деле я внутренне обеднела, очень мало читаю, размениваюсь на судьбу, хвастаюсь и треплюсь…
Но что же делать с Наташей? Что же дать ей, — не для того,
Это жалкое внимание ее тронет, чуть-чуть, м. б., согреет, м. б., беднейшие мои строчки что-нибудь скажут ей… Больше-то ничего не могу… Где-то есть еще хороший портретик Марка — м. б., послать?
Надо, вообще говоря, ответить Гуторовичу, Кужелеву, написать Лене Польскому, — я сухой, черствый человек, дерьмо, что так долго не пишу им. Володьке Дм.[55] еще надо написать…
20/V-41
О, бедный homo sapiens!
Существованье — бред![56]
Томление.
Все-таки придется, наверно, обратиться к психоневрологу, своими силами не справиться с «трясучкой»… Если это даже и распущенность, то явно болезненная.
Но помню: довольно заказов, «Ваней и поганок», песенок к дурацким фильмам. За дело жизни, за роман, удачей или неудачей он кончится. У меня нет мудрости для него.
Сегодня почитала кое-что из Герцена. Боже мой, для того чтобы писать то, что я задумала, то, что мы все пережили, надо обладать герценовской широтой, глубиной и свободой мысли и надо иметь точку зрения… У меня же ее сейчас нет. Надо умудриться, надо разобраться в каше жизни — и до нас, и при нас, и видеть вперед, а у меня туман перед глазами…
О, бедный homo sapiens!
Одна эта европейская война чего стоит. Какой крах человеческих усилий: был пример жуткой бойни 14–18 гг., был образец — революция 17 г. и Сов. Союз, была могучая, страшная пацифистская литература, была широкая коммунистическая пропаганда — и ничего! Ничего и ничто не предотвратило бойни еще более страшной, омерзительной и преступной, чем в 14–18 гг. А мы говорили — «пролетариат не допустит», «начало новой мировой войны — начало мировой революции»… Ею пока и не пахнет! И если б Гитлер повел их всех на нас — они бы пошли и громили бы нас! Западный пролетариат работает на войну и воюет так, что диву даешься.
Хорошо, воюют «всего» два года… «Всего» несколько миллионов людей уложили. «А потом они одумаются». Значит, мало было жертв 14–18 годов? Значит, нужны еще горы и горы трупов, чтоб заставить трудящихся одуматься и повернуть оружие против тех, кто их посылает убивать друг друга, чтоб понять, что им не просто воевать. Все еще мало, все еще мало?!
Опять, как уже во многом, разъехалась наша теория с практикой, и очень обидно за ее «необязательность». А главное — люди гибнут… Теория наша не учитывала этого. Для нее людей нет. Для нее люди, как для Ивана Карамазова[57], существуют на отдалении…
Безумие и безумие творится в мире, и ничто от людей не зависит.
22/V-41
Продолжается трясучка.
Сейчас надо идти на собрание писателей-коммунистов — относительно перевыборов правления Союза. Вот то-то уж никчемное занятие! Да, Союз влачит жалкое существование, он почти умер, ну, а как же может быть иначе в условиях такого террора по отношению к живому слову? Союз — бесправная, безавторитетная организация, которой может помыкать любой холуй из горкома и райкома, как бы безграмотен он ни был. Сказал Маханов[58], что Ахматова[59] — реакционная поэтесса, — ну, значит, и все будут об этом бубнить, хотя НИКТО с этим не согласен. Союз как организация создан лишь для того, чтоб хором произносить «чего изволите» и «слушаюсь». Вот все и произносят, и лицемерят, лицемерят, лгут, лгут, — аж не вздохнуть!
Но раз мы все поставлены в такое положение, «чтоб не иметь свое суждение»[60] — о чем же говорить? Что «улучшать» в Союзе? Систему лицемерия? Способы завинчивания гаек?
Предлагают писать очерк о днях финской войны у нас на заводе, соблазняют деньгами… Нет, не буду! Конечно, люди вели себя геройски, но ведь правды — жестокой, нужной, прекрасной — об этом все равно нельзя написать, а сопли разводить — что за смысл. Да и не могу, не могу я больше! Надо роман писать. И «не принимала» я эту войну…[61]
Уж лучше попробую сделать заявку — предельно честную — о Мартехове[62]. Это и само по себе интересно, без всяких, и в смысле базы — тоже, если выйдет, будет нечто солидное. Сегодня отправлю маму в Москву и буду писать завтра, 24 и 25 целые дни.
Нет, откажусь от очерка. А на собраниях буду молчать, чего зря говорить-то. Все равно никто правды не скажет, — лучше «честно молчать».
30/V-41
Второй раз сегодня смотрела «Двадцать лет спустя»[63], вместе с Колькой. Прекрасная пьеса!
О, если б мне удалось с такой же поэтичностью, жгучестью и скрытой глубиной написать о нашем поколении, — так, как написал свою пьесу Миша. А какие простые и хорошие там у него стихи. После них мне мои (особенно последние) кажутся такими вычурными, надуманными, «вумными». Литература — не сердце.
А Колька правду сказал, эта пьеса — отходная поколению… О, да, да. Потому-то так грустно и страшно смотреть ее и так хочется крикнуть: «нет!» Надо читать и работать, работать.
1/VI-41
Этюд с А. Его наскок, я думаю, можно считать в конечном счете неудачным, несмотря на мою непоследовательность. Нет, нет — это скучно! Это прежде всего скучно. Он — из удивительного мира «Светлого пути»[64], мира женщин, «подцепляющих» богатых мущин, мира непременно-заграничных вещей, отсутствия идеалов, опустошенности безыдейной, той бездны, где уже нет ни адского огня смятений, резких светотеней, а ровный полумрачок, из мира опустошенности, уже не осознающей себя. По-видимому, по всему судя. Бог с ним. То, что он будет думать обо мне — «нигилистка», «синий чулок», — мне должно быть безразлично.