Олимпио, или Жизнь Виктора Гюго
Шрифт:
С восьми до десяти часов вечера шла беседа. Нодье, стоя у камина, принимался что-нибудь рассказывать - воспоминания юности или фантастические происшествия. Куда девались тогда его равнодушие и вялость? Он становился удивительно красноречивым. Затем начинались литературные споры. "Андре Шенье зашел слишком далеко, - говорил Виктор Гюго, - в его стихах столько цезур и переносов фразы из одной строки в другую, что они лишаются музыкальности, а ведь в поэзии прежде всего нужна напевность". Нодье возражал: "Шенье романтик на свой лад - и это хорошо... В искусстве нет раз и навсегда установленных правил". Эмиль Дешан, сверкнув в улыбке превосходными зубами, говорил, кривя тонкие губы: "Вы еще откажетесь от своего мнения, дорогой Виктор..." В десять часов Мари Нодье садилась за пианино, и разговоры прекращались. Стулья отодвигали к стенам, и начинались танцы. Нодье, заядлый картежник, садился играть в экарте; Виньи, бледный, стройный, вальсировал с Дельфиной
Все эти люди, хоть и собратья-литераторы, были добрыми друзьями. На смену царства острословия, говорил Эмиль Дешан, пришло царство добросердечия. Участники кружка великодушно хвалили друг друга. "Нашему великому Александру" воздавали самые высокие похвалы:
Мы ждем твоих стихов, их слава велика,
Их Франция возьмет в грядущие века...
Впрочем, хвалили всех по очереди, и Рессегье курил фимиам Виктору Гюго:
Воспели вы Маренго и Бувин
И одой обессмертили их славу.
Малерб, Гюго и Жан-Батист - по праву
Вы встали в ряд один.
Это общество взаимного поклонения раздражало язвительного Анри де Латуша, и в газете "Меркюр" он напал на эти крайности: "По-видимому, господа Александр С***, Александр Г***, Гаспар де П***, Сен-В***, Альфред де В***, Эмиль Д***, Виктор Г*** и некоторые другие условились, что они будут прославлять друг друга. Да и почему бы этим мелким князькам поэзии не заключить подобный союз?" "Мелкие князьки" энергично ответили пером Виктора Гюго: "Энтузиастов оскорбляют за то, что песнь одного поэта вдохновляет другого поэта, и желают, чтобы о людях, обладающих талантом, выносили суждение только те, кто таланта не имеет... Можно подумать, что для нас привычна лишь взаимная зависть литераторов; наш завистливый век насмехается над поэтическим братством, таким радостным и таким благородным, когда оно возникает между соперниками".
Большинство сотрудников "Французской Музы" стремились к обновлению поэзии, но отнюдь не хотели вмешиваться в ссору между романтизмом и классицизмом. Жюль де Рессегье выразил в весьма плоских стихах этот осторожный эклектизм:
У двух прекрасных школ, как у сестер,
Одна повадка, разная одежда.
Которая милей? Напрасный спор:
Величие в одной, в другой - надежда...
В чем же было тут дело? Какую действительность прикрывали слова романтизм и классицизм? Госпожа де Сталь делала тут два резких разграничения: "Литература, подражающая древним классикам, и та литература, которая своим рождением обязана духу средневековья; первая по самым своим истокам окрашена язычеством, а во второй - движущая сила и развитие исходят из глубоко духовной религии..." Если судить по этим определениям, то поэты "Французской Музы" близки были к романтизму. Они были христиане и трубадуры; предоставляли северным духам и вампирам место, которое некогда занимали нимфы и эвмениды; они читали Шиллера и в некоторой мере знали его (немного, так как мало кто из них владел немецким языком). Другие новаторы считали эту форму романтизма варварской и ретроградной. Ламартин говорил о "Музе": "Это бред, а не гениальность". Стендаль около 1823 года писал, что он боится той "немецкой галиматьи, которую многие называют романтической". Он писал - "романтичизм" (на итальянский лад) и хотел, чтобы возник свободолюбивый романтизм, романтизм писателей-прозаиков, влюбленных в правду. Он высмеивал "молодых людей, которые избрали себе жанр мечтательный, тайны души; хорошо упитанные, с хорошими доходами, они непрестанно воспевают страдания человеческие, радость смерти". Он называл их "мрачными дураками".
К спорам примешался шовинизм. "Вертер", - роман какого-то немецкого поэта", - писал в 1805 году в газете "Деба" критик Жофруа. Позднее Ф.-Б.Гофман издевался над "поклонниками германской Мельпомены". Противники "Французской Музы" из числа либералов упрекали ее в том, что она больше немецкая и английская, чем французская; что она предлагает мистицизм народу, который всегда видел в мистицизме лишь предмет для шуток; что она преподносит туманные оды нашей нации, которая по своему характеру склонна ко всему позитивному; что "Муза" всерьез толкует с читателем-философом о всяческих суевериях. Словом, дух XVIII века восстал против духа XIX века. Во Французской Академии, которая по самому уж возрасту своих членов зачастую идет против новшеств и которая в те времена защищала классицизм и философию, господин Оже, постоянный секретарь Академии, в своей речи, произнесенной на публичном ее заседании, метал громы и молнии против содружества Арсенала, называл его еретической сектой в литературе: "Эта секта создалась недавно и насчитывает еще мало открытых адептов; но они молоды и горячи; преданность и энергия заменяют им силу и численность..." Он призывал к порядку госпожу де Сталь за ее разграничение классицизма от романтизма, "которое неведомо для всех литератур, раскалывает их; проделывается такое разделение и в нашей литературе, которая о нем никогда и не подозревала...". Он упрекал романтиков в желании разрушить правила, на которых основаны французские поэзия и театр, и в том, что романтики ненавидят веселость и находят поэзию только в страданиях. Впрочем, их печаль чисто литературная, говорил Оже, не причиняющая никакого вреда их прекрасному здоровью. Короче говоря, романтизм не связан с реальной жизнью, это призрак, исчезающий, стоит только прикоснуться к нему.
Странно, что этот хулитель романтизма вскоре покончил с собой, как романтический Вертер, но ведь никто не мог предвидеть его самоубийства, и служителей "Французской Музы" смущали нападки Оже. "Наш великий Александр" лелеял честолюбивую мечту попасть в Академию, да и другой Александр - Гиро - тоже подумывал о доме на набережной Конти. Впрочем, они не считали себя романтиками и все меньше понимали, что означает это слово. "Столько раз давали определение романтизма, - говорил Эмиль Дешан, - что вопрос совсем запутался, и я уж не стану усиливать эту путаницу новыми разъяснениями..." Общим для всех этих молодых людей была защита таинственности, которую отвергали и даже презирали философы XVIII века, бунт против холодной поэзии времен Империи, стремление посвятить свое перо трону и алтарю. Было ли это романтизмом? Право же, заявлял Поль Валери, "невозможно задумываться серьезно над такими словами, как классицизм и романтизм: ведь нельзя ни напиться пьяным, ни утолить жажду этикетками бутылок...".
Если Академия хочет во что бы то ни стало разбить литературу на два лагеря, писал тогда в "Музе" Эмиль Дешан, "мы, со своей стороны, укажем среди писателей всех наций, которых за последние двадцать лет именовали романтиками, следующих лиц: Шатобриана, лорда Байрона, госпожу де Сталь, Шиллера, Монти, де Местра, Гете, Томаса Мура, Вальтера Скотта, аббата де Ламенне и т.д. и т.д.; после этих великих имен нам не подобает приводить имена более молодых писателей. В другом лагере (выбирая литературные имена в той же эпохе) мы увидим господ*** - оставляю пробел и предлагаю классицистам заполнить его; яснее сказать не могу. А затем пусть решит вопрос Европа или какой-нибудь ребенок".
Гюго, со своей стороны, ответил статьей "О лорде Байроне в связи с его смертью":
"Нельзя после гильотин Робеспьера писать мадригалы в духе Дора, и не в век Бонапарта можно продолжить Вольтера. Настоящая литература нашего времени, та литература, деятели которой подвергаются остракизму, подобно Аристиду... и в бурной атмосфере которой, несмотря на широкие и рассчитанные гонения против нас, расцветают все таланты, как иные цветы произрастают лишь в местах, овеваемых ветрами... эта литература не отличается мягкими и бесстыдными повадками музы, которая воспевала кардинала Дюбуа, льстила фаворитке Помпадур и оскорбляла память Жанны д'Арк... Она не порождала дикой оргии песен во славу кровавой резни... Ее воображение окрыляет вера. Она идет в ногу со своим временем, идет шагом твердым и размеренным. Она полна серьезности, ее голос мелодичен и звучен. Словом, она такова, какими должны быть чувства, общие для всей нации после великих бедствий, - чувства печали, гордости и веры в Бога".
В статье есть фраза: "Мы не можем сделать так, чтобы прошлое стало настоящим". Сказано прекрасно, однако "наш великий Александр" не сводил глаз с дворца Мазарини и боялся постоянного секретаря. "Мы едва осмеливаемся дышать при этом режиме литературного террора", - вздыхал Молодой Моралист (Эмиль Дешан). Гиро и Рессегье готовы были из солидарности с Тулузской академией прикрывать отступление Суме. Выход этой группы из кружка не убил бы "Французской Музы", если бы среди остальных членов содружества царило полное согласие. Но его не было. Статья о "Новых поэтических думах" Ламартина, не то что враждебная, но сдержанная, имела целью наказать старшего собрата за его отказ сотрудничать в "Музе". Он ответил весьма язвительным письмом к Гюго: "Каждый делает на сем свете свое дело, как умеет. Птицы поют, змеи шипят; не надо за это сердиться на них..." Неприятное назидание. Альфред де Виньи, страстный поклонник Ламартина, написал Гюго: "Какая гнусная вещь - литература! Возьмем хотя бы отзывы о поэзии Ламартина, которые я слышу вокруг. О нем всегда неправильно судили - то ставили его слишком высоко, то слишком низко. Говорят, вы отлучили его от церкви. Не могу этому поверить..." Суме писал Александру Гиро: "Ламартин - гигант, а вы - шалуны в литературе, и вы еще смеете его критиковать".
Второй повод к расколу. А кроме того, Шатобриан, который, будучи министром иностранных дел, поддерживал "Музу", где поэты воспевали его войну в Испании, вдруг провалился с треском - был смещен со своего поста 6 июня 1824 года. 15 июня "Французская Муза" затопила свое судно. "По мотивам высокого порядка, - писала Мари Нодье, - корабль вернули в гавань после блистательного залпа в честь великого писателя при его выходе из министерства..." В последнем номере журнала Гюго на прощание дал залп в честь Шатобриана: