Оля
Шрифт:
— Фольклор?.. Да, это тоже мне интересно: что думали, какими словами говорили те, кто жил до нас на этой земле.
— И это будет называться "высшее образование"? Чтоб, значит, превзойти! Вот что в тебе сидит! Чтоб ты — выше. А я — ниже. Вот как!
— Когда люди любят одинаково, — тихо и грустно проговорила мама, — они не бывают ни выше, ни ниже.
— Ах, до чего поучительное изречение! Только это как раз тоже из бабьего «фольклора», сказка! Ты опомнись, ведь ты просто пропадёшь одна! Хорошо вам тут жилось зиму?
— Нет, не очень… Плоховато.
— А-а-а!
— Я… — проговорила мама, и по одному этому слову слышно было, как глубоко она обижена, оскорблена.
— Что "я"? — грубо, как никогда, крикнул Родион Родионыч. — Семья у нас или нет? Не нравится тебе работать, сиди дома, если тебе клоун не нравится, я семью всегда прокормлю… Да, и не желаю, раз ты не хочешь, я тоже теперь не желаю… Должен быть в семье один какой ни на есть, а всё-таки хозяин? Который за всех решает…
Мама глубоко вздохнула, перевела дух и почти шёпотом ответила:
— Нет.
— Ах вот как у нас пошло! Нет? Хватит с меня! — вдруг взорвался Родион Родионович. — Кончаем болтовню. Я вас забираю, и мы едем, ясно?
В начале разговора Оля ловила каждое слово, каждую интонацию, потом заметила, что всё как будто повторяется — папа настаивал всё больше, сердился, твёрдым повелительным тоном "мужественного охотника" восклицал: "Нет, я вас забираю!", а мама виновато и мягко стояла на своём, и в конце концов Оле стала сниться какая-то карусель, на которой она несётся по кругу и, пролетая мимо папы, слышит: "Забираю и увожу", а на другом краю мама печально повторяет: "Да, да, это мечта!" А когда она открыла глаза, на стенке сияло яркое солнечное пятно, было утро, мама сидела, опершись локтем о стол, и устало плакала, прикрыв глаза платком, а папа сидел, схватившись за голову обеими руками, стиснув зубы, как будто его больно ударили по затылку и он старался перетерпеть эту боль…
В голове у Оли немножко путалось: что карусель, что правда в ночном разговоре, но постепенно стало вспоминаться, проясняться.
— Доброе утро! — сказала мама. — Сейчас будет готов завтрак!
Глава четырнадцатая
На другой день было воскресенье. Не нужно было даже заглядывать в календарь, чтоб с первого взгляда в окошко убедиться, что сегодня праздник: небо без единого облачка, солнце слепит и сверкает на воде, на каждом стёклышке, на каждой медной ручке.
На водной станции от лёгкого ветерка полощутся вымпелы. Несётся музыка из большого рупора репродуктора, нацеленного на реку, по которой бегут, извиваясь, и вспыхивают солнечные ручейки.
Знаменитый "боцман дальнего плавания" Никифораки ведёт занятия по прыжкам в воду.
Но едва наступает тёплое время, Никифораки оказывается на своём посту начальника водно-спасательной станции, и все вспоминают, что он спас в своей жизни больше сорока утопающих — ребят и взрослых, выпивших мужиков, дачниц и купальщиков.
Он стоит на мостках, скрестив могучие руки на широченной груди, и наблюдает за прыгунами в воду. Очень впечатляюще выглядит этот голый человек в одних выгоревших плавках, но с толстыми развесистыми запорожскими усами, среди парней, послушно по его команде взбирающихся по очереди на вышку.
На берегу вокруг станции собралось много зрителей, от обыкновенных любителей, загоравших, как попало валяясь по песку, до сосредоточенных профессиональных загоральщиков, вдумчиво, равномерно поджаривавших себя с разных боков, как хороший повар поворачивает кусочки шашлыка на вертеле над горящими углями.
Больше всего было, конечно, ребятишек, они глаз не отрывали от неустрашимых прыгунов, один за другим поднимавшихся по лесенке, расправив плечи и выпятив грудь. Со стороны и то поглядеть было приятно, с каким молодецким видом они возвышались на площадке над жалкой ленивой толпой, копошившейся далеко под ними внизу, в безопасности, на пляже. С каким презрительным равнодушием шли они навстречу ожидающей их опасности. Как, молодцевато усмехаясь, выходили они на упругую доску, нависшую в высоте над водой, и какими скромными, притихшими, смирными делались они, когда, добравшись до её конца, становились спиной к краю пропасти. Как бесконечно долго переминались и топтались, будто бы нащупывая некое идеальное положение для ног, на самом же деле просто собираясь с духом, чтоб преодолеть овладевшую ими постыдную нерешительность…
Наконец, собравшись с силами, они отталкивались — доска их подбрасывала вверх — и, перекувырнувшись в воздухе, летели в воду.
Одни с коротким всплеском вонзались в воду и уходили в глубину, точно рыба, выскользнувшая из рук рыбака, и тогда Никифораки снисходительно бурчал: «Угу». Другие бухались с шумным всплеском, вздымая фонтаны брызг. Каждый такой прыжок Никифораки, не повышая хриповатого голоса, отмечал, точно беспристрастно ставил отметку: "Бегемот поскользнулся!" И это было ещё не так плохо. Куда хуже, когда он хрипло изрекал: "Тётя Мотя!" Но хуже всего было: "Тётя Мотя вместе со своим комодом". Это была позорная оценка.
Так и в это воскресенье всё шло по заведённому порядку: бесстрашные молодцы поднимались на вышку, заробевшие парни ёжились и мялись перед прыжком, но выныривали на поверхность после прыжка все до одного бесстрашные молодцы, готовые тут же, без раздумья снова бежать на вышку. И бежали. И всё опять повторялось.
Вдруг Никифораки, грозно нахмурясь, крикнул:
— А это что? Убрать этого… — и, не докончив, замер с открытым ртом.
На верхней площадке появилась тоненькая маленькая фигурка в купальном костюмчике.