Оля
Шрифт:
— Это сейчас, — ловко разглаживая справки одной рукой сказал однорукий начальник. — А как у вас до начала войны обстояло дело?
— Хорошо обстояло. Был здоров… Ну что? Дальше вам рассказывать?
— Вот именно: дальше.
— У меня никаких документов нет, кроме этих справок. Вы всё равно не станете верить. Слова, одни слова!.. Я всё уже говорил.
— Я это знаю. Вы мне расскажите.
— Откуда вы?.. Хотя, прошу прощения, глупый вопрос. Слушаюсь. Рассказываю. Был артистом цирка… доказательств нет… хотя тут один клоун, да ведь это и неважно: артист — не артист…
Так вот,
Потом мы отходили в составе группы, соединились со штабом одной дивизии и долго, месяца два, пробивались из окружения.
— И пробились?
— Основная группа пробилась. Это я помню.
— А лично вы?
— Лично я оставался в группе прикрытия. Меня контузило, и меня вынесли из какого-то оврага, я часто терял сознание, но меня дальше куда-то переправили. А потом я плохо помню… в санитарном поезде. Потом меня поставили на ноги. И я стал жить, как голый человек на голом острове, — ни военный, ни гражданский, памяти нет, от документов меня кто-то начисто избавил. Дали кое-какую одежонку, прошёл комиссию: «негоден». Теперь вы скажете: "Ах, ты какую себе легенду придумал!" А мне всё равно… Я на базаре на гармошке играл. И сейчас бы играл, да дочка нашла… хотя я ото всего уже отказался.
— Оля?
— Ну, вы всё знаете. А мне и говорить-то не хочется. Надоело, надоело вот до сих пор!.. — Ребром ладони он полоснул себя по горлу.
— Название деревни, где вас ранило, не припомните?
— А чёрт с ней, с этой деревней. Какая разница… Маломахина… Соломахина, что ли?
— Вы ведь добивались восстановления документов?
— Вот на этом-то я и надорвал себе душу. Вот и вам я подозрительная личность? И до вас дошло? Надоел всем! Я назойливый! Придумал ловко: все мои доказательства и свидетели или воюют, или на оккупированной территории, так и знайте.
— Фамилию начальника погранзаставы припоминаете? Или командира группы прорыва?
— На что она мне? Того убили. Вы скажете, на мёртвых свидетелей ссылаюсь. Уже слышал. А кого помню — вспоминать не хочу.
— Что так?
— Бывает, помнишь человека, как брата родного помнишь, а он для красного словца в газете на тебя и наплевал… Или узнать не захочет. Что, не бывает?
— Бывает. Так и не припомните фамилии?
— Прорывом командовал кто? Бульба, Бульба!.. Спросите, читал ли я Гоголя! Читал. А вот Бульба был майор, начальник штаба дивизии. Не я ему фамилию придумывал. Только у меня надежда, что это всё-таки не тот, который в газете боевыми приветами обменивался с каким-то ещё Карытовым… От души надеюсь, иначе он… такое… что у вас ругаться не полагается. Можете улыбаться.
— Я не улыбаюсь вовсе. Только должен вам заметить, что полковник Бульба с этим Карытовым приветствиями не обменивался. Это вы ошибаетесь. Это корреспондент из Сибири так художественно передавал в своей заметке привет по своей инициативе.
— Это мне безразлично. Пускай хоть целуются.
Начальник новым каким-то голосом,
— Я думаю, можно. Пожалуйста.
В соседней комнате, куда дверь оставалась всё время открытой, опрокинулся стул, кто-то тихо чертыхнулся, и слышно было, как скребнули по полу ножки стула, когда его торопливо ставили на место.
Военный, дожидавшийся в комнате, вошел, остановился в трёх шагах от Родиона и в упор уставился ему в лицо.
— Товарищ Карытов, вот перед вами человек. Вы его знаете или нет? — спросил начальник как-то вскользь и увидел, как белые пятна медленно стали проступать на лице Родиона, губы побелели, беззвучно шевельнулись, всё лицо стиснулось, сжалось от напряжения. Сдавленным голосом он еле выговорил:
— Не знаю… Я никого больше не знаю… — Сквозь стиснутые зубы, глядя исподлобья, зло и быстро вдруг добавил: — Вы товарища полковника лучше спросите, он вам лучше ответит.
Было странно видеть, что волнуется больше всех, кажется, полковник.
Он открыл рот, прерывисто вздохнул и позвал:
— Родя!.. Родя! Живой! — Голос его с каждым новым словом наливался силой и радостью. — Ты же убитый… Ты же награждённый посмертно… Да ты правда живой! Дай-ка сюда!
Широко раскинув руки, он с размаху обхватил, стиснул Родиона, который всё ещё стоял, опустив руки, и даже покачнулся от толчка. Полковник Бульба поцеловал его прямо в губы, еле начавшие слабо кривиться в бледной ответной улыбке.
Осокин вдумчиво, необыкновенно внимательно курил папиросу, с наслаждением затягивался и пристально следил за тем, как мутная струйка дыма выплывает вверх и вдруг оживает, вспыхивает, попав в полосу солнечного луча, и клубится, как белые весенние облачка.
Полковник Бульба обернулся к нему и откашлялся.
— Вы извините… Но ведь вы это сами устроили. Засадили там меня слушать. Я измучился там.
— Мой грех, — сказал Осокин. — Хочется, чтоб всё побыстрей и, главное, с полной ясностью.
— Ведь мы, — не слушая, продолжал полковник, — знаете, как с ним в последний раз прощались? Мы перед смертью прощались. Восемь человек оставались на месте — прикрывать огнём, когда вся группа, человек восемьсот, с обозом уходила. Кучка снайперов, представляете, что может сделать в таких условиях: один выстрел — водитель готов, машина в кювет, и так далее. И уходить-то им некуда было… А шоссе держали больше четырёх часов, ни машины не пропустили! И кто тебя потом вытащил, не представляю. Герой какой-то!
— Бабы, — улыбнулся Родион. — Бабы из оврага ночью меня тащили. Я как-то в овраг скатился, а там кусты, колючки…
— Я бы на вас, друзья, любовался до вечера, однако, извините, работа… Садитесь в сторонке, послушайте.
Конвоир снова ввёл человека.
— Вот что, Карытов! — быстро заговорил начальник. — Фамилия Голобородько вам не знакома?
Человек чуть недоуменно задумался, припоминая, потом удивился, пожимая плечами, и, наконец, от изумления развёл руками.