Она что-то знала
Шрифт:
– Как чувствовала? Скорбела, как мы все. Теряем позиции! А, собственно, вас что интересует?
– Меня? Ничего. Попусту трачу время, – ответила Анна и собралась уходить.
– Подождите! – крикнул Венский вслед. – Не сердитесь. Вы не знаете нашей жизни – кругом враги, кругом. Откуда мне знать, кто вы такая? Но похоже, действительно вы что-то там пишете. Вызываете доверие почему-то. Я вам дам один документ. Это написала Лилия Ильинична совету Фронта, летом. Ужас! Возьмите, это копия, я размножил для прочтения, – и он протянул Анне три листочка. – Я совершенно не согласен с автором ни по одному вопросу. Но вам может быть полезно. Там… там всё понятно.
Письмо Серебринской в совет Фронта гражданской защиты, датированное 20 июня 200… года, отличалось той тяжёлой и мнимоисповедальной искренностью, с какой в советское время писались отдельными индивидуумами письма к съездам,
«Согласитесь, – писала Серебринская, – как старейший участник нашего движения, я имею право на собственный взгляд и своё мнение о том, что с нами происходит сегодня. Сегодня главная наша тема – жилплощадь на улице Правды (смешно звучит – ив прямом, и в переносном смысле!), мы боремся за неё неистово, но во имя чего? Для чего и кому мы нужны? Наша помощь гражданам мизерна, ничтожно мала. Мы просто кучка пожилых, растерянных людей, выражающих свои эмоции в письмах и воззваниях, которые никому не интересны и никого не останавливают. Гражданское общество в России не сложилось. Сложилось и уже застывает нечто иное: благоденствие для десятка миллионов вокруг эксплуатации природных ресурсов, с одной стороны, и узаконенная, санкционированная нищета с лютой борьбой за существование – для всех остальных, с другой стороны. Надвигается тотальная дегенерация страны. Выросло поколение дебилов, готовых убить не за копейку, а просто так и с удовольствием. Исчезают целые профессии и ремёсла. Что мы можем этому противопоставить? Кого и как мы будем защищать? Честно ли это – присваивать себе благородные цели и задачи, которых мы не в силах выполнить даже отчасти?
Мы хлопочем, мы имитируем бурную деятельность, мы морочим голову людям, которые всё ещё обращаются к нам, – и каков результат? Как наивысшее достижение товарищ Копец, друг мой и соратник, преподносит скверик на Васильевском, который жителям с нашей помощью удалось отстоять. Ну да, на этот год, может быть. Но разве вы сами не знаете, что они срубят всё, что захотят срубить, уничтожат всё, что захотят уничтожить, и застроят всё, что захотят застроить. Потому что у них кипит нутро от азарта, потому что в них горит огонь желанья – захапать, стащить, схавать! Они всего хотят и сразу, им подавай не дом, а домище, не машину, а машинищу, не деньги, а деньжищи! Поймите – это термиты, которые идут полчищами и сжирают всё на своем пути. А вы им письма пишете, укоряете. Не огонь у вас внутри, а тихий плач. Это в лучшем случае.
Я не могу скрыть своего глубочайшего разочарования в работе Фронта. Я отдала борьбе столько сил, что имею право сказать сегодня: борьба бесполезна. Я так создана, что не выношу вранья. Как человек, верный своим добровольным обязательствам, я напишу все воззвания по делу нашей жилплощади, о которых вы просите меня, но как только долги будут выплачены, я уйду…»
«С деньгами что-то не сходится, – прикидывала Анна. – Примерно полторы штуки она отдала Фронту, на маленький этот телевизор и прочее долларов шестьсот ушли, не больше, сто баксов стырила Анжелка и восемьсот обнаружила дочь после смерти, ещё штука непонятно куда уплыла… Про Фронт всё теперь более-менее ясно, остались дочка и подруги… Да, с такими настроениями не могла она очень уж терзаться муками совести. Это, получается, похоронные деньги – Лилия Ильинична хоронила себя как общественного деятеля. А всё-таки как это странно – могла ли Серебринская, примерная ученица советской школы, обладательница красного диплома Университета имени Жданова, представить себе, что когда-нибудь примет взятку от местного бизнесмена, да ещё в денежных знаках вероятного противника! Да, как и всем, сидящим в русском самолёте, ей была непонятна, была неощутима для неё сверхзвуковая, сверхчеловеческая скорость его исторического полёта. Мы должны были всем миром сойти с ума, – подумала Анна. – Мы-то, с нашими страстями и аппетитами, с корявой развинченной психикой! После двадцати с лишним лет социальной стабильности, тихо прораставшей язвами и опухолями, въехать в эдакую ненаучную фантастику! Но что интересного в русском полёте найдётся для мира, для опыта веков? Хоть бы святые какие объявились. Или хоть войну бы какую выиграли, или изобрели чего-нибудь. А получается, сначала пыжились – мы наш, мы новый мир построим, – а потом лопнули. Натёрли пятёрку на
– Крузенштерна моего переиздают, – похвалился Яков Михайлович. Он всё недужил, кутался и в лечебных целях пил коньяк не гольём, а горячий и с молоком. – И статью заказали в альманах – про Минина и Пожарского. Не знаю, не знаю… лепил и я, не скрою, сладкие пирожки, но нынешний развратный стилёк мне не освоить уже, всё, выпал я из корабля современности. Как им надо, я написать не смогу.
– А как им надо?
– Ну, там что-нибудь: «Тайна русской победы», «Князь и говядарь: загадка Смутного времени»… Самое интересное в истории то, что в ней вообще нет и не было никаких секретов и тайн. Что таинственного в том, что народ, доведённый до края, находит силы собраться и ударить? Что можно найти загадочного в обыкновеннейшей физиономии Козьмы Минина? Он был один из всех. Мужичок чуть толковее и расторопнее других…
– Всё-таки в Смутном времени были кое-какие загадки. Личность Самозванца, к примеру. Вы же знаете, что многие серьезные историки сомневались в официальной версии и не находили совпадений личности Гришки Отрепьева, беглого дьяка, и личности царя Дмитрия. Как-то вёл он себя не по-русски – не спал после обеда, ходил по Москве, привечал католиков. Вообще его царствование – какая-то странная мазурка. Учредил гласный суд с «выборными от всех чинов народа»…
– Что тут странного, Анечка? Пришли поляки, поляки и рулили, отсюда и суд, и призывы к веротерпимости, и прочее, а этот царёк, кто б он ни был, исполнял свою роль. Наши либералы почему-то любят этого злосчастного Самозванца – как своего предшественника по реформам. Таких предтеч скрывать надо, а не гордиться ими! Лиличке Серебринской тоже нравился первый Самозванец. Умер, говорит, героически, сопротивлялся московской черни, кричал: «Я вам не Годунов!» Не знаю, откуда она это взяла. Кстати, вы пойдёте на сорок дней Лиличке?
Анна освоилась в берлоге Фанардина, соорудила ему среди книжных горушек уютное лежбище и уже не смеялась в лицо, а лишь чуть улыбалась, когда романист звал её замуж.
– Как раз в этот день и не могу никак. Замолвите уж словечко за меня перед дочерью. Что-то, по расчётам, тысячу баксов не могу отследить из той суммы, что получила Серебринская. Уплыли куда-то.
Фанардин лежал на диване, в ногах дремала овчарка. Она теперь открывала навстречу Анне только один глаз, светившийся потусторонним спокойствием, – её бог был совсем близко.
– Эх, Анечка, – сказал романист. – Я сам из бедной семьи, из простых. Мама вообще – подавальщица была в заводской столовой. Мурманск, эх… Я очень любил деньги, вещи красивые, прямо дрожал. Как увижу у кого новую машину – беда: сердце занимается, так хочу! Халтурил со страстью – прямо видел, как мои скудные смыслом.
мнимо-цветастые строчки превращаются в крымский отдых, в свежее рыночное мясо, в антикварные подсвечники… И как отрезало. Уже лет пятнадцать, да, с реформ с этих вонючих, ну, думаю, Бог ты мой. пропади оно всё пропадом, да разве ж можно так! Вылезли черви… Копошились, извивались, назывались «сфера обслуживания», золото в банки складывали и на дачах в землю зарывали – факт, знаю! – и вот они, жопами наружу, взошли ясным днем, как репки! Здрасьте, тётя Маня из ресторана «Тройка» и дядя Ваня, завскладом, завзадом и завадом. Господи, столько мучений принять, лучших людей схоронить, чтоб теперь в такую тошноту въехать!
– Ну, деньги – это нормально, – ответила Анна. – Дисциплинирует. У нас, конечно, есть тенденция к чрезмерности во всём…
– Нельзя всё считать! – закричал Фанардин и аж закашлялся с натуги. – Мир создан не по правилам арифметики! Пусть тётя Маня живет, но пусть строго знает своё место, пусть на колени падает перед воином, перед священником, перед учёным, перед мастеровым даже! Пусть трепещет! Пусть не лезет в алхимические дела Большого государства со своим копеечным расчётом…
– Знаете, – ответила Анна, – я читала где-то, что каждый из нас внутри носит свой дом. И когда выпадает время его воплотить, этот внутренний дом вылезает наружу. Я ехала летом в Зеленогорск к приятелю и видела за невысокими – чтоб все могли рассмотреть! – стенами целые скопища таких вот вылезших наружу внутренних домов. Целые посёлки самодовольных, хвастливых, придурковатых уродцев. Они толпились на маленьком пространстве, в двадцати-тридцати метрах друг от друга, со своими невообразимыми башенками, эркерами, галереями, круглыми и овальными окнами, сооружённые без всякого правдоподобия, без мысли о стиле, вкусе, новенькие, щегольски раскрашенные… Это были внутренние дома людей, оставшихся без всякой узды, без гнёта традиции, со своими аппетитами и мечтами наедине. И я подумала – может, так и надо?