Они украли бомбу для Советов
Шрифт:
— Чего-то в своей жизни вы были все-таки лишены, правда?
— Однако от того не страдала. Хотя да, были неудобства, и на жизни моей это сказалось, особенно в том плане, что я не очень охотно заводила контакты.
— Избегали их чисто подсознательно?
— Не могу судить, как складывалась жизнь у других детей разведчиков, а меня мама учила много не говорить.
— И когда поступили в Московский иняз, друзей тоже не заводили?
— Нет, я мало с кем общалась,
— А ваш муж догадывался, на чьей дочке женился?
— Ну, более-менее. Когда выходила замуж, я сочла нужным поставить его в известность. В этом смысле мой бывший супруг был вполне лояльным человеком, вел себя достойно. Но вопрос в другом. Когда отец с 1948 года находился там, здесь у нас было столько сложностей. Заявлялась на дачу комендантша поселка и стращала маму: «Мы все равно выведем вас на чистую воду. Скрываете, что муж репрессирован». Или приходили, говорили, что папа вовсе ни в каких не командировках, что у него вторая семья, дети. Это вызывало у меня одну реакцию: смотреть на них и вообще не замечать. Ничего я им возразить не могу. Потом, они великолепные психологи и поймут, если я совру. Вы полагаете, после таких эпизодов желания общаться с населением у меня прибавлялось?
— Что вообще вы говорили людям?
— Что отец в командировке. И тут же: а где? А в какой? Или, когда папы уже не стало, сюда пришел настырный такой мужик: «Я все о вашем отце знаю. Он был лучший агент-двойник во всем мире». Наглая рожа. Я была готова его просто избить.
— Эвелин, что, если обратиться к воспоминаниям, вероятно, более милым — совсем детским? Я недавно узнал, что в 1935 году отец взял с собой вас и маму в свою вторую — и тоже нелегальную — командировку. Страна назначения обозначена как-то глухо: была в ту пору нам недружественна, и въезжали вы в нее через Бельгию. Вам было шесть лет, и о том периоде что-то да помните?
— Но не ту страну. Мама рассказывала, что пыталась на уровне моего детского сознания нечто такое мне растолковать. Во всяком случае, научила-внушила категорически не разговаривать с посторонними.
— А на каком языке вы могли бы это делать?
— Там был немецкий, французский, русский. А первым языком дома — английский. Судьба так распорядилась. Когда меня первый раз увозили, мне было два года. Тот возраст, когда все равно, на каких языках говорить. И был период, я болтала на всех одновременно. Какое слово знала, то и пихала, не понимала, что это разные языки. Я скажу вам другое: по-русски я говорила с акцентом, и, когда мы вернулись обратно, мне пришлось поучиться.
— А в тех странах, где работал отец, на каком языке вы общались с детьми?
— Мало общалась, хотя и не думаю, что мне, масенькой, говорили, почему мы в командировке и кем работает мой папа. Это бы наложило бремя на любого ребенка: он знает какой-то секрет. Чем меньше человек знает, тем легче ему выжить. Во время последней поездки, когда я была постарше, надо было идти в школу. Потому, что если бы я в школу не пошла, было бы заметно. И там, помню, я очень переживала: у всех детей куча всяких кузин, дядей, бабушек, а у меня никого.
— И никаких подозрений?
— Абсолютно.
— Но вы же могли вставить какое-то слово, сказать что-то не то.
— У детей срабатывает великолепный инстинкт, с кем на каком языке разговаривать.
— Но, насколько осведомлен, ваша мама говорила по-английски с акцентом.
— Мама говорила по-русски, но я уже понимала, что дома я общаюсь с ней так, а в школе между собой так не общаются, и, следовательно, я должна говорить с детьми, как говорят они.
— А были какие-то случаи, когда вы чувствовали, что помогаете отцу в работе?
— Нет. Но, может быть, в детстве я бессознательно и оказывала какие-то услуги. Ребенок этого не помнит. Зато я помню, какого цвета обои были в том нашем доме или конструкцию сушилки на кухне. Но о детских поездках я никогда не упоминала.
— И даже сейчас о них не расскажете?
— И даже сейчас.
— Вы очень тактично и ловко, в отличие от меня, обходите конкретные вещи. А я нетактично пытаюсь вас о них расспросить…
— Надо вам признаться, что обходить всякие словесные тонкости мне помогает моя редакторская профессия.
— Но если по-простому: те две загадочные страны Европы так и останутся для меня, несмотря на все сроки давности, всего лишь двумя европейскими странами?
— Да.
— Хорошо, а когда отец уезжал в 1948 году, вы знали, куда и зачем?
— Сказать, что знали, не могу. Но мы догадывались, что всерьез и надолго. Уже появилась способность как бы читать между строк.
— Читать, но не спрашивать?
— Естественно, это не принято. Ну, хорошо, я спрошу — и в ответ ничего, кроме неприятностей. Мой отец был человек вспыльчивый, и если бы я настырно лезла, то наткнулась бы на хороший втык. У нас сложилась система: многих тем мы никогда не касались. Например, отец терпеть не мог разговоров о политике.
— А о работе?
— Тем более. Задавать вопросы было некорректно. Хотя что-то он вдруг мог рассказать. Приехал с работы недовольным, о чем-то буркнул. Приехал еще раз, буркнул снова. И я делала выводы. Но, возможно, совершенно неверные. Помню, папа был очень огорчен, когда ему не разрешили встретиться с его адвокатом Донованом.
— Вы знаете, я попытался разыскать его в США. Оказалось, адвокат умер, юридической конторы больше не существует.
— Донован скончался давно, кажется, в 1968 году. Мы с мамой общались с ним в ФРГ в 1962-м. Запомнился мне тем, что весь был цвета свеклы. Помогал при обмене отца, но боялся пересекать границу Западного и Восточного Берлина. Опасался, что в Восточном его возьмут. А красный был от напряжения и высокого давления.
— Ваша семья не поддерживала с ним связи?