Они жаждут
Шрифт:
— Ага, ага, буду молиться за тебя, ненормальный.
Кельсон исчез в сторожке и с грохотом захлопнул за собой дверь. Палатазин отвернулся, быстро сел в машину и отъехал от кладбища. Он дрожал, желудок медленно сводило. «Он сказал, кладбище на Хоуп-Хилл? То же самое случилось там на прошлой неделе? О, мой Бог! — взмолился он, стараясь подавить растущую волну тошноты. — Пожалуйста, пусть это не случится опять! Только не здесь! Не в Лос-Анжелесе!»
Он надеялся, что дело только в том, что он слегка сошел с ума. Напряжение последних недель, дело Таракана и страшные рожи, ухмыляющиеся ему сквозь тень, на самом деле не существовали… Что сказал Кельсон?… Это просто безумные подростки из какой-то секты. С сотней сект, с тысячей таких культов было бы справиться в сто раз легче, чем с той силой, которая, как он
Слишком поздно Палатазин сообразил, что свернул с бульвара Санта-Моника и пропустил поворот на Ромейн-стрит, направляясь теперь прямо на юг. Он нажал на тормоз, но лишь на секунду, потому что уже понял, куда направляется.
Дом из серого кирпича на Первой Стрит сейчас пустовал — он был предназначен к сносу много лет назад — и в окнах сверкали осколки выбитых окон. Дом выглядел одиноким и заброшенным. Словно его покинули очень давно. Стены были испачканы старыми надписями — Палатазину хорошо было видно одно поблекшее утверждение, что в 59 номере живут «классные сеньоры». Где-то среди этих надписей затерялись и два обидных клеветнических предложения, выцарапанные рукой злого подростка, в которых фигурировало имя Палатазина.
Он поднял глаза к верхним окнам. Теперь они все были выбиты, но на миг ему показалось, что он видит в одном из них свою мать, еще не очень старую, с уже седыми волосами, но живыми, молодыми глазами, в которых не было ужаса загнанного в ловушку животного, который в последние месяцы жизни не покидал ее. Она смотрела на угол Первой улицы, где ее маленький Андре, уже в шестом классе, должен был перейти улицу с зеленым армейским рюкзаком за плечами, набитым тетрадями, карандашами, учебниками математики и истории. Когда он доходил до угла, он всегда поднимал голову, и Мама всегда махала ему из окна. Три раза в неделю к ним приходила женщина, Миссис Гиббс, помогавшая ему по английскому, ему все еще было трудно, хотя большинство учителей в его начальной школе говорили по-венгерски. В маленькой квартире под крышей перепады температуры были почти невыносимыми. В разгар лета это была печь, даже при открытых окнах, а когда зимой дул холодный ветер с гор, сотрясая дряхлые оконные рамы, Андре видел тонкую испарину дыхания мамы. Каждую ночь, независимо он времени года, она со страхом всматривалась в темноту улицы, проверяя и перепроверяя тройной засов на двери, и бродила по квартире, что-то бормоча и всхлипывая, пока живущие на нижнем этаже не начинали барабанить в потолок и кричать: «Да ложись спать, наконец, ведьма!»
Другие дети в округе, где жили семьи еврейских эмигрантов, венгерских и польских эмигрантов, никогда не принимали Андре за равного, потому что их родители не любили и боялись мать Андре, обсуждали «эту ведьму» за обеденными столами и наказывали детям своим держаться подальше от ведьминого сына, вдруг он тоже ненормальный. Друзьями Андре были те робкие, запуганные дети, которые тоже не находили себе места для существования в обществе остальных, и поэтому играли всегда в одиночестве. Иногда, не выдержав, Андре-ведьмин-сын, начинал вдруг говорить по-венгерски с сельским акцентом. И тогда из школы за ним гналась толпа детей, швыряя в него камнями и хохоча каждый раз, когда он спотыкался или падал. И для него это было очень тяжело, потому что и дома он не находил покоя. Это была тюрьма, где мать выцарапывала распятия на стенах, рисовала их на окнах и дверях красным мелом, и кричала по ночам, когда во сне ее преследовали серые тени, а иногда лежала целыми днями не вставая, свернувшись в клубок, как младенец, невидящими глазами глядя на стену. Такие припадки со временем становились все чаще и чаще, и дядя Мило, брат матери, который эмигрировал в Америку в конце тридцатых годов, и теперь был процветающими владельцем магазина мужской одежды, начал уже интересоваться, не лучше ли дорогой сестре будет отправиться в такое место, где она уже никогда не будет волноваться, где есть люди, которые о ней будут заботиться, и там она будет счастлива. «Нет! — завопила мама во время одного особенно ужасного спора, после которого дядя Мило не заходил к ним несколько недель. — Нет! Я никогда
«Что я там обнаружу, если поднимусь? — подумал Палатазин, глядя в окно. — Несколько изодранных в куски старых газет в слое пыли, или пару забытых старых платьев в шкафу? Или то, что лучше всего не вспоминать?» Возможно, на стенах кое-где еще остались нацарапанные распятия, рядом с дырками от гвоздей. На этих гвоздях висели картины религиозного содержания в аляповатых золоченых рамках. Палатазин не любил вспоминать последние месяцы жизни матери, когда ему пришлось отвезти ее в дом для престарелых в Золотом Саду. Необходимость оставить ее там умирать буквально разрывала его на части, но что еще оставалось делать? Она уже больше не могла заботиться о себе, ее приходилось кормить, как ребенка, и она часто выплевывала пищу прямо на себя или марала эту отвратительную резиноподобную пеленку, которую приходилось надевать. Она угасала день за днем, попеременно плача и молясь. Глаза ее стали очень большими и как-будто светились. Когда она садилась в свое любимое кресло-качалку и смотрела в окно на Ромейн-стрит, глаза ее становились похожими на две бледные луны. Поэтому он отвез ее туда, где доктора и сестры могли о ней позаботиться. Она умерла от кровоизлияния в комнатке с зелеными, как лес, стенами и окном, которое выходило на гольфкорт. Она была мертва уже два часа, когда дежурная медсестра зашла на проверку в шесть часов утра.
Палатазин помнил последние слова, сказанные ему накануне той ночи, когда она умела:
— Андре, Андре, — сказала она тихо, протягивая свою слабую руку, чтобы взять за руку Палатазина, — который час? День или ночь?
— Ночь, Мама, — ответил он. — Почти восемь часов.
— Ночь наступает так быстро… Всегда… так быстро… А дверь заперта?
— Да, конечно. (Она не была заперта, но он знал, что если скажет так, она успокоится).
— Хорошо. Мой маленький Андре, никогда не забывай запирать дверь. Ой, как мне хочется спать… Глаза так и закрываются. Сегодня утром у парадной двери царапался черный кот, я его прогнала. Пусть держат кота у себя в квартире.
— Да, Мама — Черный кот принадлежал их соседу по коридору в доме на Первой улице. Спустя столько лет он уже давно наверняка превратился в прах.
Потом глаза матери затуманились, и она долго смотрела на сына, не говоря ни слова.
— Андре, я боюсь, — сказала она наконец. Голос ее хрустнул, словно старая пожелтевшая бумага. В глазах мерцали слезы, и когда они начали катиться вниз по щекам, Палатазин аккуратно вытер их своим платком. Ее сухая, словно из одной огрубевшей кожи, рука крепко сжимала руку сына.
— Один из них следил за мной, когда я шла с рынка. Я слышала, как он шел за мной, и когда я обернулась… я видела, ка он ухмылялся. Я видела его глаза, Андре, ужасные горящие глаза! Он хотел… чтобы я взяла его руку и пошла с ним… Это было наказание за то, что я сделал с отцом.
— Ш-ш-ш, — сказал Палатазин, промокая крошечные жемчужины испарины, выступившие у нее на лбу. — Ты ошиблась, Мама. Там никого не было. Ты все это вообразила всего лишь.
Он помнил тот вечер, о котором она говорила, когда она бросила сумку в продуктами и, крича, убежала домой. После этого она уже никогда не выходила из дому.
— Теперь они ничего не могут нам сделать, мама. Мы слишком далеко от них. Они никогда нас не найдут.
— НЕТ! — сказала она, глаза ее расширились. Лицо стало бледным, почти белым, как китайский фарфор, ногти впились в руку Палатазина, оставляя следы в виде полумесяцев. — НЕ НАДЕЙСЯ НА ЭТО! Если ты не будешь постоянно помнить о них, следить за их следами… ВСЕГДА!… тогда они подкрадутся к тебе и найдут тебя! Они всегда здесь, Андре… Ты просто их не видишь…
— Почему бы тебе не постараться уснуть, Мама? Я посижу здесь немного, пока мне не нужно будет уходить, хорошо?
— Уходить? — сказала она, неожиданно встревожившись. — Уходить? Куда ты идешь?
— Домой. Мне нужно идти домой. Меня ждет Джо.
— Джо? — Она с подозрением посмотрела на него. — Кто это?
— Моя жена, Мама. Ты знаешь Джо, она приходила со мной вчера вечером.
— О, перестань! Ты всего лишь маленький мальчик. Даже в Калифорнии они не разрешают маленьким мальчикам жениться! Ты принес молоко, о котором я тебя просила, когда возвращался из школы?
Он кивнул, стараясь улыбнуться.