Опаленные зноем. Июньским воскресным днем
Шрифт:
Гражданская жизнь Шубного представляет собой замысловатую серию удачных и неудачных любовных похождений. Шубный, как это ни странно, оказывается большим ходоком по женской части. Ему тридцать лет, за это время он успел пожить во многих городах Украины, Ставрополья, Северного Кавказа, Заволжья. Почти в каждом городе у него есть возлюбленная.
Оказывается, больше всех писем в роте получает Шубный. Он поддерживает связь со всеми «своими» городами и говорит, что по окончании войны ему придется ехать домой месяцев восемь, а то и год, потому что надо будет побывать
— Работаю я в Ростове монтером, прогуливаюсь как-то вечером по набережной, гляжу — сидит на скамейке барышня и семечки лущит… Я — «Орел», я — «Орел». Здесь!.. — вдруг кричит он в трубку.
Это из штаба батальона запрашивают обстановку. Докладываю.
Просыпается Халдей. Спит Никита Петрович беспокойно: ворочается, стонет, взмахивает руками и за ночь раз пять просыпается. Вскочит как угорелый, сядет на нарах, поджав под себя ноги по-турецки, и начнет поспешно крутить длиннющую цигарку. Закурив, снова ложится, тут же, будто проваливаясь в бездну, засыпает, а цигарка падает на пол. Шубный, внимательно наблюдающий за ним, подбирает ее и, затушив, ссыпает табак в металлическую банку. Сам Шубный не курит, махорку свою отдает товарищам, а из табака Никиты Петровича создает НЗ. Когда у нас не хватает табака, мы все пользуемся этими запасами, но так как больше всех курит сам Халдей, то этот табак в основном переходит к нему. Никто, кроме меня, не знает, откуда у Шубного берется табак, не знает и Никита Петрович и всякий раз трогательно благодарит солдата, даже пытается расплатиться с ним деньгами, от которых Шубный благородно отказывается.
Незаметно наступает рассвет. Если глядеть в окошко, видно, как оно сперва голубеет, потом становится все светлее и светлее. Вот уже свет проникает в блиндаж, сперва робко коснувшись лишь края стола, потом растекается повсюду, даже по углам, начинает бороться с желтым пламенем лампы; скоро лампа уже горит, ничего не освещая, и Шубный, погасив, убирает ее под стол.
Выхожу из блиндажа. В овраге сыро. Даже шинель на часовом влажная. На переднем крае стихает перестрелка. Тоненько тенькнула птица и смолкла. Потом тенькнула еще, смелее. В кустах слышится треск. Кто-то лезет напрямик, медведем. Это Макаров. Улыбается:
— С добрым утром!
Часовой казах Мамырканов, из артиллерийских повозочных, маленький, кряжистый, хитроватый солдат, приветливо улыбается Макарову. Ватник на Макарове весь обрызган росой с веток.
Макаров вваливается в блиндаж, сбрасывает с себя ватник и, растолкав Веселкова, забирается на нары. Веселков, зевая и потягиваясь, поднимается и тут же начинает тихонько напевать:
Да эх, Семеновна С горы катилася, Да юбка в клеточку Заворотилася.— Да-ра-ра-ра-ла-ла… — Он выходит, голый по пояс, из блиндажа с ведром воды в руках, дает Мамырканову: — На-ка, полей.
Мамырканов ставит
— Хороших я тебе, капитан, часовых выделил? — спрашивает Веселков, вытираясь полотенцем. — Чудо, а не часовой. Так, Мамырканов?
— Так, — совершенно серьезно соглашается тот. Скоро выясняется, что за чудо-часовой охраняет наш командный пункт. Выяснение это происходит не совсем обычным образом и с превеликим позором для всех нас. Началось с того, что Мамырканов почему-то начал часто с тревогой заглядывать в дверь. По его испуганному лицу видно, что он хочет что-то сказать, но не решается.
— В чем дело, Мамырканов? — спрашиваю я.
— Так, — печально говорит он.
— А почему вы все в дверь заглядываете?
Он молчит.
— Ну, входите, — говорю я. — В чем дело?
— Меня не надо в разведку посылать, — просительно говорит он, склонив голову набок.
Эта просьба очень заинтересовывает нас. Почему он ни с того ни с сего заговорил о разведке?
— Отчего же это тебя не надо в разведку посылать, а других надо? — спрашивает Веселков, вычерчивая планшет. — Нужно будет — и пошлем.
— У меня дети, трое, — еще печальнее говорит Мамырканов.
— Эко, брат, причину какую нашел — дети! Тут у всех дети, — возражает Веселков. — А если нет у кого, так потом будут. Это уж как пить дать.
Мамырканов некоторое время молчит. Видно, доводы его даже ему самому кажутся не очень убедительными. Потоптавшись в нерешительности, он вдруг тихо, с мольбой произносит:
— Я совсем пропаду в разведке. Ноги больные, ревматизм, трещат. Немец услышит, что тогда будет?
— Ни черта он не услышит! — отмахивается Веселков. — А ну-ка, покажи, как они у тебя трещат.
Мамырканов приседает, но никакого треска мы не слышим.
Он смущенно глядит на ноги:
— Что такое?
— Ладно, иди, — говорит Веселков.
Мамырканов покорно выходит из блиндажа, прикрыв за собой дверь.
— Кто его так напугал разведкой? — спрашиваю я.
— А черт его знает! — говорит Веселков. — Наверно, Иван.
Я смотрю на Ивана Пономаренко, который давится от смеха в дальнем углу блиндажа.
— Ты?
— Та я ж, ну его, — простодушно признается он, вытирая слезы на глазах.
— Для чего это тебе понадобилось?
— Так вин боится разведки, як тот… як его… чертяка ладана. Я с ним побалакав трохи, а вин, дывысь ты… Як вин казав? Ноги трещать, о!
В это время дверь снова открывается. Мамырканов просовывает голову и озабоченно сообщает:
— А я из винтовки стрелять не умею.
— Как не умеешь? — вскакивает Веселков. — А ну! — И быстро выходит из блиндажа.
Идем и мы все за ним следом, очень заинтересованные таким открытием.
— Стреляй! — приказывает Веселков.
— Куда? — покорно спрашивает Мамырканов.
— В небо. Ну!
Мамырканов прикладывает винтовку к животу, нажимает двумя пальцами на спусковой крючок, грохает выстрел, и… Мамырканов сидит на земле, растерянно оглядываясь.
— Толкается.