Опасность
Шрифт:
К счастью, внушительная сумма в долларах произвела на гауптмана впечатление.
– Пятнадцать тысяч, – забормотал он. – Это, если перевести в марки по сегодняшнему курсу…
– Именно, – подтвердил профессор Ган, радуясь своей сообразительности. – Дешевле делать бомбы из золота.
С этим словами он быстро собрал гауптмановы вырезки обратно в папку, сунул ее в руку гостю, подал ему трость и осторожно начал подталкивать к двери. Теперь гауптман не сопротивлялся, больше не спорил и позволил физику дать выпроводить себя на улицу.
Когда фрау Бюхнер, нагруженная свертками, вернулась с базара, она застала герра профессора в бодром расположении духа. Лист бумаги, лежащий на столе перед ним, был исписан почти до конца. Раздражение,
– Ваш посетитель уже ушел? – поинтересовалась фрау Бюхнер.
– Да, мне довольно быстро удалось его выставить, – не без гордости ответил ученый. – Псих, разумеется. Помешался на бомбах. Некто Гейринк… или Геринг. Точно, Геринг. Если еще когда-нибудь придет, скажите ему, что меня нет дома.
Глава третья
МИНУС ОДИН, МИНУС ДВА, МИНУС ТРИ…
Машу Бурмистрову убили еще вчера вечером, в половине одиннадцатого. Зарезали в подъезде ее дома на Рублевке, между вторым и третьим этажами. Маша жила на третьем, а потому никогда не пользовалась лифтом: чего там – пробежать несколько лестничных пролетов вверх. К тому же лифт был дряхлым, дребезжащим, вечно застревал, и молодые обитатели особняка вообще предпочитали обходиться без помощи этого Дедушки отечественного Лифтостроя. Сам же особняк, неопрятный серо-коричневый дом, выстроенный в позднесталинском стиле, раньше был общежитием-малосемейкой Текстильного института. Пару лет назад институт обеднел, сократил прием, текстильщицы, успевшие получить образование и не пожелавшие возвращаться в свой город невест под общим названием Женек, как-то неуловимо рассредоточились по Москве и окрестностям. Освободилось десятка три комнат, полдюжины из которых сумел выбить в свое пользование «Московский листок» – для перспективных кадров, по разным причинам жилплощади в Москве не имеющих, а денег для покупки квартиры – тем более. Маша была одним из тех самых кадров. Родилась она в городе Можайске и, вместо того чтобы после школы продолжить семейную династию, поступить на швейную фабрику, выйти замуж за положительного парня из депо и нарожать детишек, – рванула прямо на журфак МГУ и взяла его с боем с первого же раза. Далее была учеба, практика в «Московском листке», откуда Стас Боровицкий ее уже никуда не отпустил…
– Она была хорошей журналисткой? – осторожно спросил я Боровицкого. Чувствовал я себя при этом прескверно: такой абсолютно бессердечной гэбэшной дубиной, посыпающей грубой солью свежие раны. Ходить и задавать вопросы именно тогда, когда надлежит молчать в тряпочку и не расплескивать чужое горе, – вот самая поганая особенность нашей профессии. Пока я мотался по местам партизанских взрывов и, когда удавалось, тихо допекал пострадавших своими вопросиками, я успел наслушаться о себе самого разного. Я уже знал, что я гэбэшная гнида, дармоед, стервятник, что лучше бы мне землю пахать или торговать в ларьке, чем лезть с разговорами к людям, которым и без меня, гниды, тошно.
Стас Боровицкий поглядел на меня сквозь свои линзы, вдетые в ажурную японскую оправу. Глаза его за очками тоже казались абсолютно стеклянными.
– Она была хорошей, – тоскливо проговорил он, уставившись куда-то мимо меня, в какое-то запредельное пространство. – Она была очень хорошей… Она была самой лучшей из нас… Понимаешь ты, Лубянка, черт тебя возьми…
Если судить по количеству пустых водочных бутылок, в беспорядке расставленных слева от тумбы редакторского стола, главный редактор «Московского листка» Станислав Леонидович Боровицкий пил с самого утра. Пил и все никак не мог по-настоящему напиться – чтобы отключиться, вырубиться,
– Станислав Леонидович, – начал я, стараясь говорить как можно мягче. Хотя, конечно, сейчас любая моя мягкость показалась бы скрежетанием железа о стекло. – Скажите мне, были ли у нее враги? Как вы думаете?
Вопрос мой так поразил Боровицкого, что он смог, наконец, сфокусировать на мне свой взгляд.
– Враги? – с ужасом пробормотал он. – Что ты такое несешь, Лубянка? Какие у нее могли быть враги?! Да не было у нас в редакции ни одного человека, кто бы Машеньку не любил. Я ей всегда говорю… вернее, говорил… о, черт!
Редактор отодвинул стакан так, что он чуть совсем не улетел со стола, и мне лишь с трудом удалось его подхватить и вернуть на место.
– И все-таки, – сказал я. – Может, кто-нибудь за пределами редакции. Кто-нибудь из тех, о ком она писала…
Боровицкий поглядел на меня, как на сумасшедшего. Как на такого надоедливого психа, что мотается по присутственным местам, метет коридоры тесемками от кальсон и бормочет всякий вздор.
– Шел бы ты, Лубянка, отсюда, – просящим тоном произнес он. – Ну какие, к дьяволу, еще враги за пределами? Она ведь не Женька Кулебякин, она ведь наукой у нас ведала, а не жульем… – Боровицкий снова коснулся рукой стакана. Чувствовалось, что пить он уже больше не может. И не пить – не может. Самое лучшее, самое порядочное, самое правильное, о я просто обязан был бы сейчас сделать, – это на цыпочках выйти из редакторского кабинета и раньше завтрашнего дня здесь вовсе не показываться…
Но я остался.
Потому что я не верил в совпадения. И я не мог удовлетвориться версией об обычном, рядовом ограблении, которую уже успели выдвинуть коллеги майора Окуня, эти умники из МУРа.
– Черт бы побрал… – застонал Боровицкий. Он опять смотрел мимо меня, куда-то в угол кабинета. – Черт бы побрал эти проклятые сережки… Но ей их так хотелось, так хотелось…
Я сразу сообразил, о чем это он. Убийца снял с Машиного пальца золотое колечко и вырвал из Машиных ушей действительно очень дорогие сережки с изумрудами – коллективный подарок редакции по случаю двадцатипятилетия. Кроме того, с места происшествия исчезла еще и Машина кожаная сумочка, в которой – кроме губной помады, зеркальца и ручки с блокнотом – было всего тысяч пятьдесят денег. Наших деревянных тысяч и никаких иных…
Дзы-н-н-нь!
Я вздрогнул. Главный редактор «Московского листка» все же смахнул со стола стакан, и тот со звоном разбился о паркет. Боровицкий медленно выполз из-за стола, присел на корточки и машинально стал сгребать осколки ладонью, тут же порезавшись в кровь. Последние несколько глотков водки наконец-то оказали на него желаемое воздействие. Хотя и все равно недостаточное: взгляд его хотя и затуманился слегка, но выключиться Станиславу Леонидовичу по-прежнему никак не удавалось. Я осторожно освободил ладонь Боровицкого от стеклянных осколков, выбросил их в ведерко, после чего обильно полил глубокий порез водкой и залепил подвернувшимся скотчем.
Тут только Боровицкий вновь обратил на меня внимание.
– Ты еще не ушел, Лубянка? – спросил он тихо-тихо. – Тебе интересно, что ли? Ну уйди, пожалуйста… Я бы тебе дал в морду… – Он попробовал поднять руку, но та бессильно упала. Тогда он попробовал встать – с тем же результатом. Я бережно приподнял его и усадил в редакторское кресло; Станислав Леонидович оказался легким и к тому же не стал сопротивляться. Или уже не мог. Только мучительно кривил губы и смотрел на меня из-под очков, как жертва на палача. В такие минуты ощущаешь себя такой непроходимой сволочью, что так и тянет себе надавать оплеух.