Опасность
Шрифт:
– Ты его больше слушай, Никита, – с обидой буркнул он. – Что ты, Георгия не знаешь? Он вечно все перевернет да переиначит. Я ему сказал только насчет всей картины, что в смысле идейности все правильно.
Хрущев оглядел еще раз пионерку, козленка и елки.
– По поводу идейности спорить не буду, Лазарь, – заметил он. – Но вообще-то картина так себе. Этот дохлый козлик все равно не жилец, и выкармливать его – только зря время тратить. У нас на Украине таких сразу отправляли на убой. А на развод оставляли только самых крепких. Потому и животноводство у нас было на уровне.
– Погоди, Никита, – сказал Маленков. – Давай разберемся. Что, если здесь нарисован не колхозный козленок, а личный? Может ведь такое быть?
– Может, – подумав, кивнул Хрущев. – Но тогда в смысле идейности выходит непорядок. Получается, что пионерка вместо того, чтобы ухаживать за колхозной скотиной, откармливает своего индивидуального козла. Подкулачница, выходит…
– М-да, оплошал ты, Лазарь Моисеевич, – сурово подытожил Маленков. – Неправильно тут с идейностью, оказывается. Откуда картинка вырезана, из «Огонька»? Надо разобраться с Сурковым насчет линии журнала. Поощрять кулаков – это, товарищи, никуда не годится…
– Что ты мелешь, Георгий? – злобно перебил его Каганович. – Из-за какого-то козла хочешь малолетку в Сибирь законопатить? Может, это вообще постороннее животное, художник, может, его просто для красоты изобразил рядом с Мамлакат?
– Не горячись, Лазарь, – успокойся… Не теряя времени, он стал отколупывать канцелярские кнопки, которые удерживали на стене глянцевую вырезку из «Огонька». Кнопки, однако, были вогнаны в дерево на совесть и никак не желали вылезать. Маленков уже вознамерился просто сорвать опасную картинку, наплевав на кнопки, но тут был вдруг остановлен подоспевшим Микояном.
– Ты что делаешь, Георгий? – возмутился он. – Зачем безобразие наводишь? Висела себе картина – и пусть висит.
– Вот и я к тому же! – обрадовался внезапной поддержке Каганович. – Пристали, понимаешь, к школьнице: чей козел да чей козел? А между прочим, картина не нами здесь повешена.
– Ладно, пусть остается, – не стал спорить Хрущев. – Я ведь не против. У нас на Украине были случаи, когда из таких задохликов вырастали такие бугаи. Чемпионы по молоку и мясу.
– А что это ты, Анастас, за художника заступаешься? – бдительно нахмурился вдруг Маленков. – Уж не земляк ли твой Налбандян эту штуку намалевал? То-то я смотрю, ты на нас орлом накинулся. Стыдно, товарищ Микоян. Стыдно, что проявляешь буржуазно-националистические настроения. Стало быть, своих защищаешь, так? Скажи спасибо, что Лаврентий нас не слышит. Он бы тебе показал…
Тем временем Анастас Иванович тщательно обследовал вырезку вблизи и затем, не торопясь, объявил:
– Нет, товарищи, это не Налбандян. Вон видите в самом низу маленькие буковки? Тут указана фамилия художника. Лауреат Сталинской премии Ефанов.
– Ага, – мстительно потирая руки, произнес повеселевший Каганович. – Ефанов – это не твой ли своячок, товарищ Маленков? Вы вроде с ним на сестрах женаты или я ошибаюсь?
– Не ошибаетесь, Лазарь Моисеевич, – с удовольствием сообщил Микоян. – Он самый и есть.
– Странно получается, Георгий, – укоризненно проговорил Хрущев. – Твой родственник, значит, рисует сомнительные картины, а ты нам голову морочишь всякими козлами и налбандянами. Твое счастье, что Лаврентий запаздывает.
– Вот именно, – подтвердил Каганович. – Лаврентий бы так просто не отстал, ты его знаешь.
На несколько мгновений вся четверка примолкла: характер Берии хорошо знали все. И еще лучше все четверо были осведомлены о том, что две отборные дивизии МГБ, расквартированные в Подмосковье, по-прежнему напрямую подчинены Лаврентию. Сейчас глупо было ссориться из-за какой-то несчастной картинки из журнала «Огонек».
– Ладно, – нарушил молчание Хрущев. – Пошутили – и будет. Мы, кажется, совсем забыли о нашем больном.
Упомянутый больной неподвижно лежал на диванчике у противоположной стены огромной полутемной комнаты бункера. Бледный небритый академик Виноградов в халате, надетом наизнанку, лихорадочно искал вену на правой руке больного, пытаясь поставить систему – уже третий раз за сегодняшнее утро. Две перепуганные медсестры суетливо разбирали груду медицинского оборудования, наваленного прямо на двух табуретах возле диванчика.
Четверо членов Политбюро перегруппировались на ходу, и вместо спорщиков у одра больного возникла уже безутешно скорбящая четверка самых преданных друзей.
– Ну, что?– тревожно спросил у академика Хрущев, выступая на полшага вперед.
Виноградов поглядел на четверку безумными глазами.
– Безнадежен, – с отчаянием прошептал он. – Мы уже ничего не сможем сделать. Процесс слишком далеко зашел, это агония. Через полчаса мы собираем второй консилиум, но боюсь… – Он замолчал и развел руками. Гибкая резиновая трубочка системы немедленно вырвалась у него из пальцев, и игла стала раскачиваться в опасной близости от лица больного. Впрочем, тот, похоже, ничего уже не видел и не слышал. Глаза его были закрыты, дышал он уже редко и тихо.
Четверо членов Политбюро переглянулись.
– Медицина должна сделать все возможное… – торжественно начал Маленков.
– …и даже невозможное… – добавил Каганович.
– …возможное и даже невозможное, – согласно кивнул Маленков, – чтобы наш дорогой вождь товарищ Иосиф Виссарионович Сталин поправился.
– Медицина бессильна, – возразил академик Виноградов усталым голосом приговоренного галерника, которому уже все равно терять нечего. – Он может прожить еще час, максимум два. Не больше. Можете меня расстрелять за саботаж, но любой врач в данной ситуации скажет вам то же самое…
– Расстрелять? А почему бы и нет?
Все вздрогнули.
Голос, донесшийся от входной двери, мог принадлежать только одному-единственному человеку.
– А, Лаврентий, мы тебя заждались, – проговорил Хрущев, стараясь, чтобы его голос предательски не дрогнул.
Берия, широко шагая, приблизился к постели умирающего. За ним семенил низкорослый человечишко в шоферских крагах и шинели с голубенькими лычками.
– Уже скончался? – отрывисто спросил Берия, обращаясь к помертвевшему академику Виноградову. Академик помотал головой.