Опасные мысли
Шрифт:
Справа шла большая, хорошо освещенная улица. Автобусная остановка. Ни одной черной «волги». Автобус! — какая удача — я выскочил из тени и вскочил в открывшуюся дверь. Нужный рейс — опять удача!.. Я сошел у дома, где жили мои сыновья Дима и Саша и мой друг Женя Тарасов. Пройдя калитку в заборе, вошел в дом и позвонил, Женя открыл дверь. Все спали, я шепотом объяснил дело; он выдал мне телогрейку, другую шапку и адрес. Я вышел через ту же калитку в заборе и сел снова в автобус. На Курский вокзал. Было три утра.
Поезд дальнего следования, проходивший через Тулу, отбывал в пять. Общий вагон был набит, на скамьях и полках сидели, лежали. Одна боковая верхняя была свободна, грязная полка, но это уже не имело значения. Я улегся, не вытирая.
ГЛАВА
АРЕСТ
Как рассказывал капитан КГБ Орехов диссиденту Морозову, сидя у него в гостях, а через пять лет Морозов рассказывал мне, сидя со мной в лагере у КГБ «в гостях», генералы КГБ денно и нощно дежурили на телефонах, руководя поисками Орлова. Хотя, собственно, я никому не давал обязательств сидеть безвылазно в своей квартире, да никто и не просил меня об этом.
В пять часов утра третьего февраля я вышел из поезда в городе Туле и, пройдя окраинами на улицу Замочную, остановился перед глухим деревянным забором с калиткой. Я постучал. Калитку открыла маленькая женщина с приветливым, изрезанным морщинами лицом — мать Тарасова.
«Зинаида Афанасьевна. Приютите? На несколько дней».
«А, проходи, проходи, Юра, не спрашивай, живи, сколько хочешь. Места хватит». И закрыла калитку на все засовы. Она поняла сразу.
Мне не приходилось бывать здесь. Это был деревенский дом в центре современного квартала, с тремя небольшими комнатами, русской печкой, кухней и уборной снаружи, в большом саду. Тарасовы, семья старообрядцев, построились еще до революции. Женин отец, рабочий, умер, мать жила одна. Я знал ее столько же, сколько Женю, а с Женей мы были друзьями с начала пятидесятых годов.
«Улица называлась Замочной потому, — объяснила Зинаида Афанасьевна, — что когда-то по домам здесь делали замки», — помимо того, конечно, что работали на заводах, вокруг которых крутилась вся жизнь этого древнего индустриального города. Позже Замочная наладилась на гармошки. Каждый дом делал какую-нибудь одну деталь, выручку делили. Правда, с выручкой получилась задача: советский закон запретил частнопредпринимательскую деятельность с целью наживы. Однажды она послала Женю, еще мальчишку, на базар продать гармошку, и милиционер зацапал его. Посадил в будку до отправки в КПЗ, но, слава Богу, отвернулся, и Женя убежал. Гармонь, — да тут разве до гармони, — досталась милиции. С тех пор она зареклась давать ему такие поручения, ведь чуть не отправила сына в тюрьму! Но все это было в далеком прошлом. В новые времена рабочие ничего такого во внерабочее время не совершали, эту охоту у них отбили, а трудились на заводах да пили в три ведра.
Как если б ничего не происходило и я был гость обыкновенный, Зинаида Афанасьевна садилась попить со мной чаю, обсудить погоду, снег на крыше, начинала разговор про старую Тулу в старые дни. Было так приятно слушать ее мягкий спокойный голос, прекрасную русскую речь. Она ни о чем не спрашивала, я ничего не объяснял, был гость обыкновенный. Но что происходило в Москве? Сколько времени пережидать мне в Туле? И пережидать — чего? Ни радио не было, ни новостей…
Оказалось, Женина сестра с мужем и двумя детьми жила в пяти минутах ходьбы, в отдельной квартире. Время от времени они, конечно, ловили «голоса» и 8 февраля услышали, что государственный департамент США сделал заявление: Гинзбург был арестован. Это меняло ситуацию. Аморально руководителю группы прятаться, когда арестовывают членов группы. И не только это. Подозрительная черная «волга», набитая людьми, появилась на нижнем конце Замочной и с тех пор торчала на одном и том же месте. На улице по моему лицу уже дважды прогуливались слишком пристальные взгляды. Арестовываться здесь было подло по отношению к Тарасовым. Надо было возвращаться в Москву.
Ночью с восьмого на девятое, когда я уж собрался в дорогу, Женина жена Мила привезла из Москвы записки от Турчина и Алексеевой. Они тоже считали, что надо приезжать. Я стал прощаться. «Ты подумал?» — спросила Зинаида Афанасьевна. «Конечно», — ответил я. — «Хорошо подумал?» — «Хорошо». Умные глаза всматривались в меня. Мы поцеловались. Я был опять в новом наряде и, кроме того, в ее очках, делавших меня совершенно неузнаваемым. Я в них, правда, и сам никого не узнавал.
Когда я вышел из поезда в юго-западном пригороде Москвы, автобусы к центру оттуда уже ходили. В центре же я пересел на троллейбус и, делая петлю, поехал почти в обратном направлении, к дому Людмилы Алексеевой. Хотелось домой, но Мила сказала, гебисты дежурили теперь прямо у двери моей квартиры. Когда сын Саша подошел раз, они кучей бросились на него и, только разглядев, отступили.
Было восемь утра, открылись магазины. Я купил хлеб, мороженую курицу, сыр и, держа эту кучу перед лицом, вошел в подъезд — житель дома, возвращавшийся с покупками. Лифт просматривался с улицы, лестница — нет; я пошагал на пятнадцатый этаж по лестнице. Дверь открыла Людина мать. Черт возьми, все были дома, кроме Люды, она — на допросе.
Время утекало. Созвать быстро пресс-конференцию не получалось, надо было дожидаться Люды: мои звонки по телефону выдали бы меня. Я решил подготовить тексты заявлений для передачи корреспондентам. Первейший долг — что-то сделать для Гинзбурга, поддержать его. В протесте, формально обращенном к властям, я написал, что было бы лучше им, вместо охоты за диссидентами, позаботиться о хлебе для своего народа. В другом заявлении — к Белградской конференции по безопасности и сотрудничеству — я развивал свою старую идею о проведении серии международных конференций — в рамках Хельсинкского договора — по взаимному рассекречиванию гуманитарной информации: болезни, преступность, пищевые ресурсы, содержание заключенных и т. д. Все это было засекречено в СССР. Не имеет значения, подумал я, будет или не будет хоть какой-нибудь результат от этих заявлений. Мой долг сделать их.
Прошло десять часов, Люда вернулась с допроса. Я попросил позвать друзей и корреспондентов. Телефон в квартире работал, но она пошла звонить с улицы. Скоро приехали Валя Турчин и Толя Щаранский, обсудить ситуацию. Вначале я прогулялся с Валей и Людиным сыном Мишей по чердаку. Чердак выглядел проходимым, можно, значит, было уйти отсюда через другой подъезд. Вернувшись, я изложил свой план: скрыться снова и руководить группой из подполья, время от времени встречая иностранных корреспондентов в секретных местах. Но Люда, Валя и Толя решительно отвергли его. «Руководитель Хельсинкской группы не должен скрываться, — объяснял Валя, — это дискредитирует саму идею группы, действующей принципиально открыто».
Это было верно. Открытость была нашим принципом — хотя мы никогда не изучали проблему внимательно. У меня было только два выхода: или спрятаться от КГБ, или дать КГБ упрятать меня в лагерь. Из этих двух единственным открытым действием было — арестоваться.
«Как-то глупо самоарестовываться, — сказал я. «Конечно. Но откуда такая паника?» — спросил Толя. «Да не паника. Здравый смысл», — возразил я.
«Вас не арестуют, — сказала Люда. — На допросы вызывать будут, да, но не более».
Толя и Люда не верили в мой арест! Толя не верил и в свой арест. Это было поразительно. Гинзбург, Руденко, Тихий уже были схвачены, и было абсолютно ясно, что КГБ решил довести дело до конца. Но не в этом проблема, думал я. Проблема в том, что если мы скроемся, мощный аппарат дезинформации убедит людей, что раз мы прячемся, стало быть, мы преступники. Так что, по-видимому, я не прав. Во всяком случае, у меня нет морального права действовать против воли членов группы. Все-таки, сказал я, выйду отсюда через чердак и проведу эту ночь в таком месте, о котором никакой черт не догадается.
Прибыли журналисты, два американца и один англичанин. Они объяснили, что из-за арестов интерес к группе на Западе теперь резко возрос (слушать это было грустно), задали вопросы, получили ответы, забрали мои воззвания и уехали. Тут же был отключен Людин телефон, и три черных «волги» подкатили к подъезду. Миша выглянул за дверь: некий человек стоял прямо за ней; другой — на лестнице; третий — у входа на чердак.
«Поздно», — буркнул я Люде с упреком. Она с упреком же посмотрела на меня. Ей была отвратительна идея подполья.