Опавшие листья
Шрифт:
— "Нет, я не изменю тебе, дорогая!"
IX
Прошло лето. Кусковы вернулись на городскую квартиру. Начались занятия в гимназии. Был торжественный акт в большом зале, том самом, где стоял во время заутрени Федя с образом Воскресения и двумя ассистентами. В зале теперь были поставлены рядами стулья и сидели родители гимназистов. Был на акте Михаил Павлович в черном фраке, с орденом на шее, Варвара Сергеевна в своем лучшем лиловом платье, обшитом черным кружевом, немного старомодном, но нарядном, шелковом, Липочка и Лиза были в своих белых платьях с большими цветными бантами, чуть пахнувших бензином,
Толстый Ipse, Александр Иванович Чистяков, скрипучим голосом читал отчет за «истекший» год, Митька вызывал гимназистов, окончивших с золотыми и серебряными медалями. Они выходили, красные от смущения, застенчивые, неловко проталкиваясь через толпу, одни уже в новеньких, с иголочки, черных штатских сюртуках, другие в старых, сильно сношенных, синих гимназических мундирах. Попечитель, сухой старичок с розовой лентой поверх жилета, под синим вицмундирным фраком, передавал маленькие коробочки с золотыми и серебряными медалями и пожимал руки «лауреатам», как он называл этих окончивших с наградой.
Они возвращались, и родные окружали их, заглядывая через плечи на маленькие золотые и серебряные кружки.
Митька вызывал тем же ровным, бесстрастным голосом гимназистов, удостоенных, при переходе из классов в класс, наград книгами и "Похвальными листами".
— Кусков, Андрей… скончался в мае сего года… Михаил Павлович, угодно вам получить награду вашего достойного сына? — выкликнул он, поднимая две толстые книги, переплетенные в синие коленкоровые переплеты, тисненные золотом, и большой лист александрийской бумаги.
Михаил Павлович вышел из-за стульев. Когда он подходил к столу, Федя первый раз заметил, как осунулся, постарел и поседел его отец. Бакенбарды стали совсем белые, и большая красная лысина спускалась почти до шеи.
— "Шиллер в переводе Гербеля", — сказал, возвращаясь к Варваре Сергеевне, Михаил Павлович.
Варвара Сергеевна беззвучно плакала. Лиза, развернув книгу, смотрела рисунки.
— Какие прелестные гравюры, — шептала она. Ах! Какая прелесть! Посмотрите, тетя — Мария Стюарт!.. Дон-Карлос!.. Валленштейн!..
Ипполит получил том истории Щебальского "Речь Посполитая", Миша — басни Крылова с рисунками Панова. Федя ничего не получил. Он едва перешел в пятый класс с тройкою с двумя минусами за латинское extemporale и с тройкой за греческое.
После акта начались классы. В просторных высоких комнатах гулко раздавались голоса, точно за лето накопилась в них пустота, пахло масляного краскою и свежею замазкой, и осеннее солнце бросало косые лучи на черные наклонные парты.
Второклассники вели охоту на новичков, приготовишки пестрой толпой в неформенных платьях пугливо жались в углу зала подле Семена — "козла".
Федя переехал с верхнего этажа в нижний и уселся за Цицерона и Овидия, стараясь понять всю прелесть латинского стихосложения.
Но дама сердца не шла у него из головы, хотелось быть рыцарем и посвятить кому-то жизнь. «Ей» писать стихи, «ее» имя терпеливо вырезать перочинным ножиком на черной парте, о «ней» думать в скучные часы геометрии и алгебры, о «ней» молиться в церкви.
И не знал, кто же она? Их было слишком много. Императорша, которую он знал только по портрету, висевшему в гостиной, Марья Гавриловна Савина, Муся Семенюк, «Мери» Вильсон, блондинка на гнедой лошади, живущая в чудном «коттедже» на Лавриковской дороге и виденная всего только раз или… Таня, горничная, сестра Фени, которая как-то при смехе и шутках Фени вбежала, одетая в солдатский гусарский мундир своего брата, в комнату Феди, когда там кроме него никого не было, и крепко поцеловала его в губы. От ее губ пахло яблоками, и вся она была живая, как ртуть, упругая и смешная с толстыми ляжками, обтянутыми синими чакчирами. Она пробудила в Феде какие-то новые, смутные чувства. Кровь прилила к лицу, он задыхался, не мог разобрать, красива или нет Таня, неловко хватал ее за руки и за ноги при смехе Фени. Они боролись смеясь, Федя повалил Таню на свои колени, она вырвалась, чмокнула его в щеку и убежала.
— Таня! Таня! Гусарик! — крикнул Федя и бросился за ней. Феня перегородила ему дорогу.
— Нехорошо, Федор Михайлович, ну, как мамаша узнает… Побаловались и довольно!..
И он остался, смущенный, сконфуженный и подавленный.
— … Нехорошо…
Но мечтал несколько дней о Тане. И ее называл "дамой сердца". Чувствовал на зубах крепкий яблочный запах ее дыхания и ощущал на коленях прикосновение мягких ляжек.
Феня вышла замуж за Игната. В белом платье с флер д'оранжами, она казалась Феде удивительно красивой. Ее лицо было строго и временами коричневыми становились сухощавые загорелые щеки от набегавшего румянца. Михаил Павлович и Варвара Сергеевна были посажеными отцом и матерью. Таня в скромном костюме и шляпке стояла недалеко от Феди, и Федя смотрел на ее простенькое лицо с серыми глазами и не мог понять, чем заворожила она его в тот солнечный сентябрьский день, когда ворвалась в синем доломане и чакчирах и закружила, и завертела его. А в ноябре, когда вдруг упал снег на городские улицы, пахнуло морозом и в городе стало тихо, сумрачно и морозно, Муся Семенюк, и Мери Вильсон, и Таня, и даже Савина вылетели из головы Феди.
Артистка Леонова давала прощальные спектакли. В Малом театре на Фонтанке, вне правил, шла опера. Играли "Жизнь за царя". Толстенькая Бичурина-Ваня бегала по сцене, ломала руки и в страшной тревоге пела:
Отворите! Отворите!
И Федя, сидевший на балконе, волновался и краснел. Боялся, успеют ли открыть, помогут ли, спасут ли?.. Это было так важно. Дело шло о России.
Вы седлайте коней, Зажигайте огни, Люди добрые!
торопливо кричала Бичурина-Ваня, а у Феди колотилось сердце.
И когда Карякин-Сусанин, мощным басом потрясая театр, пел:
Страха не страшусь, Смерти не боюсь, Лягу за Царя, за Русь!
у Феди слезы бежали из глаз, и он чувствовал, что завидует Сусанину. Это была первая опера, которую видел Федя, и она покорила его. Все стало ясно. Дама сердца выявилась во всей красоте и величии, и стало ясно, что за такую даму стоило отдать жизнь, и сердце, и все…
Эта дама — Россия!
Россия покрывала собою всех, она олицетворялась в императрице, в Марье Гавриловне Савиной, в Мусе Семенюк, она захлестывала и жившую в ней чужестранку — Мери Вильсон, она давала такое сладкое ощущение яблок при поцелуе Тани в гусарском мундире, она стояла строгой невестой Феней — она была везде…
Звонили колокола на сцене, стреляли пушки и хор ликующими голосами пел волнующее «Славься», и у Феди внутри тоже звонили колокола, невидимые голоса пели «Славься» и все трепетало в нем от любви к России.
Он шел из театра ночью по Чернышову переулку, смотрел, как длинной чередой уходили в грязную улицу газовые фонари, катились по рыхлому коричневому снегу извозчичьи санки и шли шумные толпы молодежи и голоса весело звенели в ночной тишине, и он любил бесконечною, не знающею меры любовью и Петербург, и его основателя Петра, и Россию, и Ваню-Бичурину, и Антонину-Леонову и хотел быть Сусаниным — лечь костьми — за царя! за Русь!..