Опавшие листья
Шрифт:
И громче раздался тяжелый шаг.
Федя и не заметил, как рядом с ним очутился Леонов. Маленький с небрежно надетым ранцем, он стоял, расставив ноги и раскрыв рот.
— На парад идут, — сказал он.
— На парад? — спросил Федя.
— На высочайший смотр войскам на площади Зимнего дворца, — повторил Леонов.
Леонов всегда все знал… "Сегодня с двух часов на плацу казаки будут учиться, — говорил он, — так я русский и батьку промажу. Если вызовут, скажите — животом болен, вышел" — и он исчезал с большой перемены. Сейчас он всем видом своим показывал Феде, что он будет
— Это семеновцы, — сказал он, сплевывая всегда лежавшие у него в кармане семечки. — А потом егеря пойдут, Александро-Невский батальон, артиллерия… Сегодня первая половина. Первая дивизия, кирасиры и казаки. Я видел вчера из Гатчины шли. Замерзли — страсть. На латах и касках иней насел, тусклые стали, а лица красные, пошли к Конногвардейскому манежу… В конной гвардии стоять.
— А когда парад? — спросил Федя.
— Ровно в одиннадцать.
— Эх, досада… Не посмотришь? — печально сказал Федя.
— Идем… Чего там!
— Ну как! Меня латинист на втором уроке обещал переспросить, вчерашнюю единицу загладить.
— Плюнь, брат, на все и береги свое здоровье. Латинист тебе еще достаточно поперек горла станет, а парад не каждый день. Государя императора увидим.
В это время в голове колонны, за "пятью углами", грянула музыка, шаг стал бодрее, люди казались красивее. Леонов сорвался с места и, размахивая локтями и громыхая в ранце жестяным пеналом, побежал сломя голову догонять музыкантов.
Федя был в нерешительности. Уже мимо него ехали большие зеленые повозки с холщовым навесом и красным крестом, запряженные парами лошадей, а из тумана от деревьев бульвара показался со Звенигородской новый сверкающий ряд музыкантов. На часах было без пяти минут девять. Еще можно было поспеть без замечания. Чувство долга боролось в нем с желанием смотреть новые стройные ряды рослых, красивых людей. Как назло — и тут заиграла музыка… Мимо на пролетке, запряженной прекрасною, как показалось Феде, лошадью, ехал толстый офицер, с широким, как полный месяц, бабьим румяным лицом, в барашковой шапочке и алых, густо покрытых золотом погонах. Он потрогал рукою в белой перчатке за пояс кучера, и пролетка остановилась. Федя испугался, подумал, не сделал ли он чего-нибудь недозволенного, но вдруг узнал Теплоухова.
Теплоухов ласково улыбался.
— Садись, Кусков, — сказал он. — Хотите, я вас свезу посмотреть парад.
Федя покраснел до ушей, потоптался с ноги на ногу и вскочил в пролетку.
XVIII
В этот день все было так странно и чудесно и так делалось само, что нельзя было и думать о гимназии. Теплоухов подвинулся, давая место Феде.
— Садитесь лучше, — сказал он. — Ничего, один раз уроки пропустите. Зато парад увидите… Государя… Это важнее всякой гимназии.
— Как же вы, Теплоухов, уже офицер? — спросил, смущаясь, как всегда при Теплоухове, Федя.
— Нет… Я не офицер… Я только фельдъегерь.
— Это что же такое?
— Когда выгнали за неуспехи в науках из гимназии меня и Лисенко, да и еще волчьими паспортами снабдили, надо было что-нибудь делать. Мать моя — вдова, просвирня при Владимирском соборе, еле концы с концами сводит, — ну, спасибо, дядя, брандмайор спасской части, меня устроил. Осенью держал я экзамен и выдержал на фельдъегеря.
— А трудно это? Экзамен?
— Ничего не трудно. Географию надо знать, уметь читать и писать на европейских языках настолько, чтобы адреса на конверте разобрать.
— Ну, а теперь довольны местом?
— Не жалуюсь. Жизнь интересная. Кого-кого не видал. Два раза пакеты великому князю главнокомандующему подавал… Ванновскому, военному министру, возил… Немецкого посланника видел… Вот жду, может быть, в Хиву меня отправят с патентами на ордена эмиру… Не жалуюсь. За эти пять месяцев службы я больше узнал, чем за десять лет гимназии.
— А как живете?
— Нескучно!.. Подобралась нас теплая компания. Лисенко устроился в почтовом отделении чиновником, брандмайор здешний, милый человек… По воскресеньям в карты играем, поем. Местный пристав просто виртуоз на скрипке… Танечка Андреева бывает, — и Теплоухов лукаво подмигнул Феде, а Федя, уже красный от мороза, сделался буро-малиновым. — Танцуем… То польку -
"Пристав, дальше от комода, Пристав, чашки разобьешь",то брандмайор такого трепака отхватит, что чертям тошно… Доски трясутся, и весь участок знает: "сам пристав танцует".
Жизнь раскрывалась перед Федею.
Не только серая гимназия была на свете, не только университет. Фельдъегеря, брандмайоры, пристава, почтовые чиновники, все те, о ком презрительно говорили отец и братья, оказывались милыми людьми. Два его товарища, и притом уважаемых им товарища, были с ними. Они не только истязали народ по участкам и били пьяных, они не только клеили марки, они танцевали, пели, играли… Там как своя бывала милая Танечка!.. Как все это было ново и странно!.. Теплоухов как свой у пристава!.. Там Танечка!
— Пристав всего Пушкина наизусть знает. Как начнет "Медного всадника" жарить, — диву даешься, какая память дана человеку, — говорил Теплоухов.
Они обгоняли семеновцев. Рассказ прекратился. Оба восторженно любовались солдатами. И тут у Теплоухова были знакомые. С важным стариком, что шел сзади и кричал: "Левой! Левой!" — Теплоухов раскланялся, и тот улыбнулся ему. "Какой он! Теплоухов! — думал Федя. — Недаром я его всегда так уважал!"
— Да, Кусков, каждому свое. Suum cui-que (Каждому свое.), как учил и я когда-то. Знаете, я латынь не забыл. В ноябре, в Катеринин день, были именины брандмайорши и так что-то задержались с горячей закуской. Малороссийскую колбасу жарили. Я и говорю Катерине Ивановне, имениннице: — Quo usque tandem, Катерина, patientia nostra abutare (Доколе, Катерина, испытывать наше терпение! — переделка начала одной из известных речей Цицерона), а пристав — он поэт у нас, в "Петербургском листке" его стихотворения помещали, — и отвечает мне в рифму: "Подождем, дорогой, мы не на пожаре". Что смеха было! Лисенко по-гречески переложил. После обеда хором пели: