Опавшие листья
Шрифт:
— Иду, а она, значит, с лестницы спускается. В белой шапочке и шубке на белом меху. Прямо снегурка,
— Хорошенькая?
— Прелесть… Глазки синие. Я ей козыряю, во как! Она головкой кивнула и вся розовая стала.
— Да ты что?.. Знаком?
— Ну что знаком? Разве мы не одного батальона?
— Нахал ты, Петька.
— Фельдфебель наш за нею ухаживает. В воскресенье отпуск до поздних часов брал, чтобы из балета ее проводить.
— Что же «кораблик» — то смотрит?
— Батальонный? Он и рад. Ничего Купонскому не очистится. В сухую выйдет. Жениться не может,
За другим столиком Федя и толстый Бойсман ухаживали за хорошеньким, изящным, как девушка, юнкером третьей роты Старцевым.
— Старцев, мазочка, помпонь! Скушайте пирожное, — приставал потный прыщавый Бойсман с маслянистым лицом и щурил свиные глазки.
Старцев ломался, выгибал мизинный палец, доставая с тарелки печенье, и картавил.
— Чем вы теперь увлечены, Старцев? — спросил Федя.
— Я? — Старцев сделал наивно круглые глаза. — Поэзией Мюссе… Как это к гасиво: Les chants desesperes sont les chants les plus beaux, et j'en sais les meilleurs, qui sont de purs sanglots. (Самые красивые песни — песня отчаяния. И я знаю лучшие из них — они сплошное рыдание.)
— Пишете сами что-нибудь?
— Да. На се'гом фоне Пете'гбу'гского зимнего неба, Нева и к'гепость. Идет юнке'г, и незнакомка в вуали ему делает знак… И только. Но се'гдце юнке'га погибло и он кончает с собою.
— Ах, какая тема! — сказал Федя.
— До ужаса сентиментально, — заметил Бойсман.
— Я начну: "Се'гое небо, се'гые звезды, се'гые думы, се'гые песни…
— Мазочка! Да разве звезды бывают серыми?
— Кусков, я просил вас меня так не называть! — сказал, капризно надувая губы, Старцев.
— Но вы помпонь… на цыпочках! — сказал Федя.
— Оставьте, Кусков! Это вам не к лицу!
Федя покраснел. Его влекло к Старцеву то, что Старцев напоминал ему семью. С ним уходила прочь однообразная обыденщина училищной жизни, они уносились в какие-то красивые мечты стихов. Старцев напоминал ему Ипполита и Лизу вместе, но Ипполита и Лизу младше его, которых он не боялся и кому мог даже покровительствовать. И не столько тянуло Федю к Старцеву, что Старцев был хорошенький и чистый, как девушка, что он носил на пальцах кольца, имел длинные холеные ногти и незаметно влек к себе своим женским грудным контральто и манерами, напоминавшими манеры Лизы, сколько то, что Старцев был из культурной семьи, говорил по-французски, по-немецки и по-английски и бывал в хорошем обществе. Он казался Феде человеком другого мира, высшей культуры. Он не был груб, как было грубо большинство юнкеров, не щеголял сквернословием и, когда кто-нибудь при нем говорил худое слово, Старцев краснел, как институтка.
Бойсман иными глазами смотрел на Старцева. Он стремился видеть в нем не юношу, но женщину. Ему доставляло удовольствие раздразнить Старцева, заставить его кокетничать по-женски, и тогда его масленые глаза блестели. И неприятно было это и Старцеву, и Феде.
— Кто теперь играет на французском театре? Кого стоит смотреть? — спросил Федя, желая переменить разговор.
— Б'гендо, — сказал Старцев и закатил глаза. — Это удивительная а'г тистка!
— Сами вы, Старцев,
Эти часы отдыха в чайной были редки и кратковременны. В пять часов Федя бежал в роту. Надо было подзубрить к репетиции, а в шесть идти в класс.
Два раза в неделю, по вторникам и по пятницам, были репетиции из пройденных предметов. Юнкера были разбиты на партии, и их спрашивали поголовно всех. Приходилось заниматься, чтобы не портить полугодового балла и связанного с ним старшинства.
В девятом часу шли ужинать и пить чай, а без четверти девять гремел в коридоре барабан или трубил повестку горнист: роты строились на перекличку.
В этот час тускло горели приспущенные лампы. В роте кое-где на шкапиках между постелями светились свечи. Кто читал, кто писал, кто при свете свечи набивал папиросы или чистил винтовку.
Фельдфебель сидел в углу у своей конторки и важно, чуть в нос, разговаривал с двумя юнкерами младшего курса, просившими его заступничества о сложении наказания.
— Господа! сами виноваты, — говорил он, рисуясь своею властью. — Не могу я беспокоить ротного командира такими пустяками. Что делать, посидите воскресенье.
— Господин фельдфебель, мы бы и посидели, да это воскресенье Катеринин день — у меня мать именинница.
— У меня сестра.
— Вы можете спросить портупей-юнкера Кускова. Мы не нарочно. Так, просто невнимание, прослушали команду.
— Нельзя, господа… Ну, мы после поговорим.
Фельдфебель поднялся с табуретки, на которой сидел перед просителями, и через их головы сказал подходившему к нему дежурному:
— Кругликов, строй роту на поверку.
— Так как же, господин фельдфебель? Купонский поморщился и сказал:
— Да ладно!.. скажу, Бог с вами. Вряд ли что из этого только выйдет.
Рота строилась. Федя ровнял свой первый взвод. Купонский с длинным списком в руке начал поверку юнкеров.
— Абрамов! — вызывал он.
— Я! — глухо ответил из рядов смуглый черноглазый юнкер.
— Александров…
— Я-о!
— Абхази…
— Я-п!
— Акацатов, Бабков.
— Я-я-ай.
— Господа, попрошу без шалостей, — строго сказал Купонский, и продолжал перекличку: — Кононов, Кругликов, Фуфаевский… Шлиппе, Языков… — Все были налицо. Несколько раз крики «я» прерывались суровыми ответами взводных: «болен», "в лазарете", "спит — дневальным ночью", "дежурный по кухне", "артельщик"…
— На завтра, — читал по записке фельдфебель, — дежурный по роте портупей-юнкер Кусков, дневальными… Господа, сегодня его превосходительство начальник училища при обходе ротного помещения нашел окурок на подоконнике. Я не желаю знать, кто позволил себе курить в роте. Мне это безразлично, но я указываю на то, что это недостойно юнкера. Начальник училища хотел арестовать взводного того взвода, где лежал окурок. Вы подвели бы своего товарища… Я прошу, господа, беречь честь роты… Во время вечернего отдыха, при обходе моем роты, я видел юнкеров Гребина и Мазуровского спящими на койках, в сапогах. Неужели так трудно снять сапоги? Портупей-юнкер Кононов, наложите на них по два дневальства не в очередь.