Оппозиция его Величества
Шрифт:
Всякий, кто знаком с дневниками и письмами Н. И. Тургенева, хорошо знает, чегостоило получить от него такие комплименты! Каким должен был быть человек, о котором он мог так говорить! Александр I поначалу одобрил проект. Еще бы! Вот она, долгожданная инициатива великорусского дворянства! Однако вскоре царь переменил свое мнение. Современный исследователь полагает, что «очевидно, это произошло вследствие почти единодушной отрицательной реакции, которую вызвал в Петербурге слух о подписке в пользу освобождения крепостных крестьян» [127] . Царь сказал, что «здесь никакого общества и комитета не нужно, а каждый из желающих пускай представит отдельно свое мнение и свой проект министру внутренних дел, Тот рассмотрит его и, по возможности, даст ему надлежащий ход». Идея, таким образом, была похоронена. Так или иначе, на несколько месяцев Петербург был взбудоражен. Если братьев Тургеневых «свет» упрекал в том, что они ратуют за свободу крестьян из-за своей бедности, то Воронцова, по традиционному сценарию, — в желании приобрести дешевую популярность, стремлении удовлетворить свое честолюбие и т. п. Н. И. Тургенев писал брату С. И. Тургеневу: «Авось наши надежды не навсегда останутся в сем отношении одними надеждами!.. Но все доброе у нас так трудно в делах государственных! К тому же знатные люди, которые говорили прежде всего в пользу уничтожения рабства, увидев
127
Мироненко С. В.Ук. соч., с. 135–136.
128
Тургенев Н. И.«Письма…», с. 309.
В 1820 г., кажется, окончательно прояснилось отношение императора к Воронцову. Н. М. Лонгинов писал графу Семену Романовичу: «Государь не любит графа Михаила и, как я полагаю, никогда не полюбит. Человек, выдающийся из общего уровня, никогда не был у него в милости, а особенно если этот человек с твердыми началами, неуязвимый никакими оскорблениями, любимец солдат и в уважении у общества. Можно подумать, право, что Государь начинает завидовать своему подданному, как только видит его достоинства… Крайний эгоизм, с его неизбежными спутниками в виде деспотизма и жестокости, судят не по одним действительным заслугам, но еще и по тому, приносятся ли они лицом, слепо боготворящим своего монарха и принижающим себя перед ним. Подобные монархи пользуются словом „отечество“ только тогда, когда им нужно обольстить или вызвать к себе доверие своих подданных. А в прочих случаях это слово режет им слух, возбуждает опасения, как призывный клич, возмущающихся против воли одного, если воля эта дурно направлена и ведет страну к гибели. Одно уже это слово „патриот“ пугало; тогда как о началах (нравственных — М. Д.) мало заботятся, если только это люди преданные монархии. Вот почему такая любовь к людям ничтожным, особенно к податливым немцам или к другим иностранцам, которые сходят за людей порядочных, между тем как они достойны одного презрения. Очень естественно, что подобная шайка людей, без всякого достоинства, без дарований и большею частью совсем необразованных, никогда ни к чему не стремится за пределы возможного и довольствуется наилегчайшим. Мы видим неграмотных солдат, постигающих ремесло капрала; это настоящая модная мания, тем пригодная, что занимает собой великое число людей и не дает им ни времени, ни средств относиться участливо к делам, в которые не желают постороннего вмешательства. Прибавить к этому каверзы общества и политики и получится картина так называемого военного двора, достойная Гогарта» [129] . Трудно найти более тонкую и одновременно уничтожающую характеристику императора и его Системы, да еще данную царедворцем!
129
Русский архив, 1912, кн. 2, № 7, с. 363–364.
О неприязни к нему Александра Воронцов догадывался давно. А вот позиция его друзей, прежде всего Закревского, который, по сути, присоединился к его хулителям, была, можно думать, неприятным сюрпризом.
С 1820 г., после возвращения Воронцова из Англии, куда он ездил после окончания своей миссии во Франции, начинается расхождение его с Закревским и, особенно, с Ермоловым. Почему так произошло, до конца неясно. Возможно, охлаждение отношений с «братом Алексеем» наступило из-за «выпущенных в свет» по неосторожности Закревского некоторых язвительно-ревнивых отзывов Ермолова о Воронцове; возможно, Воронцов полагал, что и «Мазепа» (дружеское прозвище Закревского) их разделяет. Но, видимо, не будет ошибкой связать определенную переоценку Закревским личности Воронцова с участием последнего в упомянутом обществе. 31 мая 1820 г. Закревский в письме Киселеву бросил короткую фразу: «Его (Воронцова — М. Д.) слава во время пребывания здесь помрачилась; он переменился и совсем не тот, что был; видно, польская нация его преобразовала» [130] . На фоне прежних дружеских уверений в любви до гроба эта фраза звучит с категоричностью прямо гильотинной. «Помрачению» славы Воронцова, несомненно, способствовало его желание изменить участь крестьянства, любопытно и показательно, что для Закревского налицо и виновница перемен в поведении прославленного русского генерала — польская жена!
130
РИО, т. 78, с. 226.
Письмо Закревского Ермолову о приезде Воронцова в Петербург было, как можно судить по ответу Ермолова, достаточно скептичным. Не преминул уколоть Воронцова и Ермолов. О проекте же сказано ясно: «Мысль о свободе крестьян, смею сказать невпопад. Если она и по моде, но сообразить нужно, приличествуют ли обстоятельства и время. Подозрительно было бы суждение мое, если бы я был человек богатый, но я, хотя и ничего не теряю в таком случае, далек однако же, чтобы согласоваться с подобным намерением, и собою не умножил бы общества мудрых освободителей. Как вообразить, что нам все то приличествовать может, без чего другие существовать не в состоянии? Вред замыслов не состоит в самом предложении, но в примере, которому последовать могут многие неблагоразумные люди единственно по доверенности к мнению известного и отличного человека… Не думает ли брат Михайло сделать себе бессмертное имя? Ему надобно остерегаться, что [бы] не оставить по себе памяти беспорядком и неустройствами, которые необходимо будут следствием несогласованного с обстоятельствами переворота. Небольшое счастье быть записано в еженедельное издание иностранного журнала» [131] .
131
Ермолов А. П.«Письма…», с. 34.
Причины бескорыстной неприязни Ермолова к освобождению крестьян ясны: у России свой путь («как вообразить, что нам все то приличествовать может», и т. д.), а «несогласованный с обстоятельствами» «переворот» приведет к новой Пугачевщине. Вместе с тем важность проблемы требует более подробного анализа. Поэтому нам придется вернуться назад, в 1817 г., к сюжету, казалось бы, далекому от российских реформ — к посольству Ермолова в Персию.
Ермолов в Персии
В апреле 1816 г. Ермолов отправился в Персию. Цель посольства, как уже говорилось, состояла в установлении окончательной границы между Россией и Персией по Гюлистанскому миру 1813 г. Персия настаивала на уступке некоторых пограничных земель, и царь,
Свою задачу он сформулировал так: «Главнейший предмет дел моих был тот, чтобы удержать за нами области присоединенные, которых сильно домогалась Персия. Отказ сам по себе уже неприятен, а нам надобно было не только сохранить, но и утвердить связи дружества». С этой задачей Ермолов справился блестяще, о чем в столь же блестящей форме рассказал в «Записке о посольстве в Персию». К сожалению, «Записка» нас сейчас интересует прежде всего как один из немногих документов, позволяющих судить об общественно-политических взглядах Ермолова.
Еще в Петербурге, сообщая Воронцову, что назначение послом и самому ему «в голову не вмещается», Ермолов говорил, что это «настоящая фарса или бы послали человека к сему роду дел приобвыкшего» [132] . Однако после возвращения он назвал свое посольство «фарсой» уже в другом смысле. Это действительно был спектакль, точнее как бы дипломатический водевиль, написанный для бенефиса Ермолова, причем он был не только автором, но и режиссером, и «примадонной», с правом импровизации по ходу действия [133] .
132
АКВ, т. 36, с. 155.
133
Вот как он описывает Закревскому свой дипломатический стиль: «Происходило так, что я объявил министрам персидским, что если малейшую увижу я холодность или намерение прервать дружбу, то я для достоинства России не потерплю, чтобы они первые объявили войну, тотчас потребую (границ) по Араксу и назначу день, когда приду в Тавриз. Угрюмая рожа моя всегда хорошо изображала чувства мои, и когда говорил я о войне, то она принимала на себя выражение чувств человека, готового хватить зубами за горло. К несчастию их заметил я, что они того не любят, и тогда всякий раз, когда не доставало мне убедительных доказательств, то я действовал зверскою рожею, огромною моею фигурою, которая производила ужасное действие, и широким горлом, так что они убеждались, что не может человек так сильно кричать, не имея справедливых и основательных причин… Шах… был приуготовлен видеть во мне ужаснейшего человека и самого злонамеренного. Как удивился шах, когда с первого шагу начал я ему отпускать такую лесть, что он не слыхивал в жизни, и все придворные льстецы остались назади. Чем более я льстил и чем глупее, тем более нравилось, и я снискивал его доверенность… Не было разговора обо мне, чтобы он не распространился в чрезвычайных на счет мой похвалах, поручая вельможам своим, чтобы они оказывали мне возможное внимание. Он даже один раз сказал, что как я имел счастие быть удостоен доверенности Императора, то и он уполномочивает меня с своей стороны все то делать, что может служить к утверждению согласия… Можешь представить, что значат подобные слова в устах деспота, произнесенные рабам! Я после сего вельможами уважаем был, как будто сам из первейших членов государства. Иногда я сам поступал с ними, как с невольниками, и если бы нужно было для пользы дел моих потребовать чей-нибудь нос или уши, то едва ли бы сделали в том затруднение…» (РИО, т. 73, с. 243, 246, 247).
Дипломатические методы Ермолова (трудно решить, какое из двух первых слов нужно поставить в кавычки) вполне характеризует и упоминавшееся уже обсуждение в «служебных целях» родства с Чингисханом, и категорический отказ исполнить принятый при персидском дворе церемониал, который он счел унизительным для русского посла, и отказ признать наследником третьего сына шаха Аббаса-Мирзу, несмотря на то, что инструкция МИД разрешала ему сделать это (Ермолов поддерживал претензии старшего сына шаха, считая, что для России полезны распри в шахской семье). Наконец, он велел высечь плетьми полковника гвардии Аббаса-Мирзы, француза по национальности, посмевшего ударить саблей плашмя посольского музыканта. Все это не противоречит тому, что когда было необходимо, Ермолов, по собственному выражению, «глупо» льстил, и не только шаху, но и отдельным вельможам. Вообще же ермоловское посольство больше похоже на инспекцию какого-нибудь присутственного места в Тифлисе или Кутаисе, чем на дипломатию Нового времени. И здесь был очень точный расчет, а не прихоть «пламенного характера», так часто определявшего его поступки. Исходную ситуацию Ермолов описывает так: «Отправляюсь в такую землю, о которой ни малейшего понятия не имею; получаю инструкцию, против которой должен поступать с самого первого шагу, ибо она основана на том же самом незнании о земле. В ней поручено мне поступать по общепринятой ныне филантропической системе, которая совсем здесь не приличествует и всякая мера кроткая и снисходительная принимается за слабость и робость.Еду ко двору, известному нестерпимою гордостию и надменностию, и что везу с собою? Отказ на возвращение областей, которое шах ожидает четыре года… Ко всему тому шах и министерство уверены, что посольство не может быть отправлено с другим намерением, как искать высокого его дружества и с покорностию поднести требуемые провинции» [134] (выделено мной — М. Д.).В подчеркнутых словах — ключ к пониманию политики Ермолова на Востоке вообще, политики, споры вокруг которой не стихают уже полтора века.
134
РИО, т. 73, с. 245.
Характерно, что самым серьезным противником Ермолова при этом был официальный Петербург, прежде всего Нессельроде, требовавший, чтобы он управлял Кавказом и вел дипломатические сношения с Персией на основании «правил благочестия и библейских истин», по определению Ермолова. Сам же он считал, что дипломатия на Востоке не может вестись так, как в Европе. Именно поэтому он действовал не по инструкции и сразу же добился бесспорного успеха.
В «Записке о посольстве» Ермолов специально не мотивирует свое не слишком обычное для дипломата поведение; как бы подразумевается, что он «пришел, увидел, победил». Посольство изображается как активное столкновение двух образов, двух моделей жизни — русской и персидской, в основе которых лежат различные государственные системы. Различие государственного строя обеих стран порождает различие обычаев и нравов, ибо Ермолов твердо убежден в том, что общественная система жестко детерминирует людей. Этот тезис, один из главных в социологии французского Просвещения, был, как известно, подробно рассмотрен Монтескье в его «Персидских письмах». Ассоциация с этим произведением и ермоловской «Запиской» возникает буквально с первых же страниц и вызвана она не только эвфонией — «Персия» — «персидские».