Орелин
Шрифт:
Прерываемое короткими паузами или спорами, принимавшими иногда весьма оживленный характер, это, так сказать, экзаменационное прослушивание затянулось надолго и, перейдя все разумные пределы, продолжалось до полдника, когда по чьему-то любезному распоряжению ко мне прикатили столик с горой пирожных, а мои слушатели отправились в чайную гостиную, расположенную в другом крыле корпуса.
— Мне кажется, они вас приняли, — сказала госпожа Жоржиа с некоторой напыщенностью. — Тем лучше, это позволит выиграть время. Если вы начнете репетиции на этой неделе, то к Четырнадцатому июля [21] сможете подготовить программу концерта. Это наша традиция. Мы показываем гостям результаты нашей работы за год. Прошлым летом нам оказал честь своим присутствием представитель господина Мальро…
21
Четырнадцатое июля — День независимости. (Прим. ред.)
— Мне
— Я поняла вас. Вы хотели бы прежде условиться об оплате? Видите ли, наше учреждение переживает нелегкий период… Ограниченные средства… Кризис… Обогащающий опыт… Замечательная публика… Культурный проект… Субсидии… Два занятия по четыре часа… Включая напитки… Гонорар, который мы можем вам предложить…
До сих пор не могу понять, каким образом я согласился на такие смехотворные условия при столь масштабных запросах. И это не единственная загадка. Ни разу не попросив ни прибавки к жалованью, ни какой-либо премии, я проработал пианистом и организатором музыкальных вечеров в «Камелиях» двенадцать лет! Я мог бы сослаться на то, что с самого начала был в положении человека, которому приставили нож к горлу, и что, уплатив по счету за ремонт моей машины, госпожа Жоржиа сделала меня своим должником. Но это было бы довольно жалким объяснением. В действительности в тот самый момент, когда в «праздничном зале» с голыми стенами мои пальцы легли на клавиши плейелевского инструмента из слоновой кости, возникла какая-то невидимая связь между зимним видом парка, преклонным возрастом пансионеров и моим собственным отчаянием. «Вот прекрасное место, — сказал я себе, — чтобы начать карьеру в полном уединении и забвении. Здесь никто не станет меня разыскивать и никто не явится спросить отчета. Я буду жить вдали от суеты и волнений, еще более невидимый и незаметный, чем в оживленных столичных городах, обозреваемых бдительным оком полиции. Здесь мне ничто не будет напоминать об Орелин, и она станет тенью для меня, точно так же, как я стал тенью для нее».
К этому незримому и немного мрачному сродству вскоре добавились и другие преимущества более увлекательного свойства. Словно для того, чтобы компенсировать незначительность моего гонорара, госпожа Жоржиа ублажала мое тщеславие, советуясь со мной по поводу каждого расхода, шла ли речь о покупке нового музыкального проигрывателя, о сооружении сарая в глубине парка или о подготовке костюмированного бала. Пользуясь ее поддержкой, я мог заниматься организацией музыкальных вечеров сообразно со своим собственным вкусом. И надо признать, было особенно приятно видеть, как в хорошо освещенном «праздничном зале» чинно сидят вокруг рояля бывшие префекты, бывшие судьи, бывшие школьные директрисы и отставные генералы. Все они, некогда привыкшие внушать страх, повиновались теперь одному моему взгляду и движению руки во имя торжества музыки, представителем которой я являлся. Представителем, может быть, и недостойным, но официальным.
Со временем я узнал, что неортодоксальный распорядок «Камелий», который пансионеры с двусмысленной улыбкой называли между собой «системой Жоржии», состоял в том, чтобы экономить на необходимом для того, чтобы сохранить прекрасное. Без этого жизнь свелась бы к удручающему чередованию слюноотделения и пищеварения. Обслуживающего персонала не хватало, а тот, который был, оплачивался плохо. Долги росли. Поставщики отказывались от снабжения. Самый необходимый ремонт откладывался. В середине зимы пришлось остановить котельную, так как топить было нечем, но мне ни разу не пришлось сесть за рояль без того, чтобы рядом с метрономом не стояли живые розы в валорийской вазе, букет мимозы, фиолетовые ирисы или свежая орхидея, присланная из Ниццы.
Как всякий живой организм, «система Жоржии» произвела в течение нескольких лет естественный отбор своих постояльцев. Те, кто не был согласен жить без отопления в феврале с тем, чтобы в апреле наслаждаться созерцанием пруда с кувшинками, уезжали через несколько месяцев, громко хлопнув дверью. Впоследствии они распространяли слух, что «Камелии» — это дом умалишенных. И напротив, те, кто был способен перенести холод, всевозможные поломки, слесарные проблемы и сквозняки, становились самыми фанатичными защитниками введенной директрисой «системы», которая, по их мнению, была хороша тем, что возвращала им вкус к жизни.
Именно в «Камелиях» в пору моего самого глубокого одиночества в полной мере расцвел единственный дар, который сегодня я еще готов признать за собой, — дар принимать исповедальные признания так же легко, как моя шляпа собирает дневную пыль. Когда после рабочего дня я закрывал крышку рояля и закуривал одну из своих тосканских сигар, запас которых я каждое лето пополнял на Ривьере, всегда рядом оказывался кто-нибудь, кто брал меня под локоток, отводил в сторонку и шептал на ухо:
— Господин Милано, не могли бы вы уделить мне несколько минут?
— Я вас слушаю, — отвечал я.
— Для того, что я хочу вам рассказать, нам лучше найти какое-нибудь уединенное местечко.
Сколько грязных, а иногда прекрасных историй мне довелось услышать, прогуливаясь неспешным шагом по парку и наполняя легкие сигарным дымом. Проигранные сражения, расторгнутые помолвки, прощеные козни и зависть, случаи самоотверженности, о которых так никто и не узнал, — и всюду радость и печаль, несбывшиеся мечты и печаль, печаль и забвение. От меня ждали не комментариев или суда Соломона, а лишь немного участия, чтобы склонить чашу весов в свою пользу, которая, впрочем, всегда склоняется в пользу победителя. Почти во всех рассказах, которые я услышал, фигурировало убийство из-за любви или не успокоившаяся память, стремившаяся вернуться на место преступления даже тогда, когда время сделало свое дело, и слабым мерцанием напоминавшая, что сроку давности не суждено истечь вовеки. И когда, утомившись от прогулок со своими престарелыми собеседниками, шажки которых были столь же мелкими, как и мои, я предлагал им устроиться в шезлонгах на краю лужайки, — из них так трудно выбираться, если ваш вес перевалил за сотню килограммов! — я знал, что моя невозмутимая улыбка, так похожая на улыбку идиота, принесла немного теплого света в темные закоулки семейных историй, кишащие скорпионами.
Из многочисленных обитателей «Камелий», доверивших мне свои тайны, упомяну только об одном, не выдавая его имени не только потому, что я обязан ему знакомством с кой-какими кулинарными изысками и, увы, значительным увеличением моего веса, но главным образом из-за того, что его сын, сутяга и скандалист, может затеять со мной ссору. Я назову его, ну, скажем, Франсис, и чтобы в корне пресечь любые догадки, сделаю его жителем Лимузена и опишу как мужчину без возраста, бровей и волос, но сохранившего твердый взгляд и характер. По два раза на дню он напоминал, что участвовал в бою при Дарданеллах, и по каждому поводу рассказывал, как мягок и податлив живот человека, когда в него вонзаешь штык. После войны из отвращения к виду крови и оружию он, не желая более орудовать разделочным топором и крючьями для мясных туш, оставил благородное ремесло мясника, которое целый век передавалось в его семье из поколения в поколение. Заклеванный домашними, он сел на поезд и уехал в Париж с наивным, но ясным планом довести до совершенства искусство готовить варенье из цедрата, засахаривать каштаны, варить сиропы и фруктовый мармелад. Этот план, осуществленный им за несколько лет, положил начало самой блестящей кондитерской карьере в Европе, какую только можно себе представить. Приглашенный в Бухарест румынским королем Михаем, которому очень понравились его миндальные пирожные, он взял в свои руки приготовление всех джемов и варенья, подававшегося к столу монарха, равно как и надзор за качеством леденцов, засахаренного миндаля, лакрицы и прочих изысканных сладостей, которые подают на дипломатических приемах в румынских посольствах во всем мире. После отъезда короля в 1930 году он обосновался на Лазурном берегу и предложил свои услуги ресторанам дорогих отелей на побережье. Как только он поселился в «Камелиях», госпожа Жоржиа, всегда старавшаяся использовать профессиональные навыки своих пансионеров, — конечно же для того, чтобы поддерживать в них жизнь, а вовсе не с тем, чтобы сэкономить на отказе от квалифицированного персонала, как об этом слишком часто злословят, — поняла всю выгоду, какую она могла извлечь из человека, умеющего готовить самое вкусное в мире миндальное драже, обжаренное в сахаре. [22]
22
Я надеюсь однажды посвятить несколько страниц искусству варить варенье, ныне почти забытому, однако более полезному, чем стрельба из пистолета. Замечу также, что одна ассоциация в Монако, почетным членом которой я являюсь, каждые три месяца выпускает бюллетень, озаглавленный «Ле Шинуа» и посвященный не жителям Срединной империи, а искусству засахаривать плоды померанцевого дерева. Президент нашей ассоциации, который чтит память господина Франсиса, сообщит все биографические сведения, касающиеся его, которые я не могу привести здесь. (Прим. Максима.)
Я никогда не смогу до конца объяснить все мотивы, привязывавшие меня к месту, которое я покинул в тот самый день, когда госпожа Жоржиа собрала чемоданы. Кроме плейелевского рояля, парка и айвового джема следует упомянуть дружбу с несколькими столетними старцами и праздничную атмосферу, царившую в «Камелиях», несмотря на немощность большинства обитателей. Я предпочитаю заключить рассказ об этом периоде своей жизни девизом, который директриса повесила у себя в кабинете и который сегодня стал моим собственным жизненным кредо: «Там, где мысль свободна, легко общаться в своем кругу. Там же, где господствует принуждение, даже дозволенные мысли с робостью являются на свет». [23]
23
Лихтенберг. Афоризмы. (Прим. Максима.)
Однажды дождливым утром я приехал в «Камелии» и, подъезжая, еще издали различил сквозь мелькание дворников на ветровом стекле фигурку госпожи Жоржии, стоящую у подъезда. На ней была накидка цвета бутылочного стекла и фиолетовая шапочка, — сочетание цветов, может быть, не такое уж и несовместимое, но которое я бы не рискнул соотнести с такой почтенной особой. Как обычно, я поставил свой «пежо» под большим кедром и не спеша причесался, глядя в зеркало заднего вида. В то время мои все еще черные волосы уже начали редеть на макушке и поэтому были предметом моей заботы и беспокойства. Я едва успел убрать черепаховый гребень в ящик для перчаток, когда госпожа Жоржиа открыла дверцу, чтобы помочь мне вылезти из машины. С озабоченным видом она увлекла меня в темные аллеи парка. Впервые она взяла меня под руку. Подобная утренняя учтивость не показалась мне добрым предзнаменованием.