Оренбургский владыка
Шрифт:
Войсковой старшина улыбнулся еще шире. Серые глаза его потеплели.
— Он самый.
Атаман обнял войскового старшину.
— Господи, недаром говорят, — что гора с горой… — атаман почувствовал, как дыхание у него пресеклось, он умолк, закашлялся. Откашлявшись, выкрикнул зычно: — Мишуков!
Есаул словно из-под земли появился в ту же секунду.
— Я понимаю, Мишуков, это свинство — просить что-либо у тебя в таких условиях, но вдруг найдется по стопке водки для меня и для моего старого однополчанина?
— Найдется, — коротко выдохнул Машуков и исчез.
— Господи, мы не виделись целую жизнь, — озабоченно проговорил Дутов, усаживая своего бывшего
— С марта семнадцатого года. С той самой поры, когда вы с фронта отправились в Петроград. Прощальный ужин в землянке помните?
— Помню, — наклонил голову Дутов, хотя, если честно, ничего не помнил.
Выпить водки не удалось. Со стороны Каркаралы принеслось несколько снарядов. Под один из снарядов попал верблюд, взрыв располовинил животное, в одну сторону понеслись ноги с недоуменно шамкающей, еще живой головой, в другую — задница с окровавленным тощим хвостом.
Дутов хладнокровно проследил за полетом половинок верблюда и неожиданно весело воскликнул:
— Вот и не надо будет сегодня резать двугорбого!
Смерти Дутов не боялся, он вообще не верил, что она способна опрокинуть его — относился к ней легко.
В обозе жизнь проще, чем в передовом отряде. Здесь и парой сухарей к чаю можно разжиться, и при случае на санях подъехать, и ослабевшего офицерика подвезти — бывшие гимназисты, как правило, не выдерживали тягот перехода — спасти живую душу, доброе дело сделать.
Однако обоз был для Ивана Гордеенко чужим, несмотря на непригодность казака к строевой службе. Для обоза и характер надо было иметь обозный, и душу обозную, и амуницию, — у Ивана же все это было другим. Люди в обозах ездили с длинноствольными винтовками-трехлинейками системы капитана Мосина, а Гордеенко — с коротеньким удобным карабином. Голос у карабина был громче, чем у винтовки: когда Иван стрелял из него, то будто из пушки садил, даже верблюды приседали на задние ноги.
В тот вечер бывший пулеметчик достал картошки — четыре крупных, гладких, похожих на диковинные фрукты картофелины, отмытые до сливочного блеска, нарядных, как рождественские игрушки, — выменял в задах обоза на новенький суконный башлык, и вечером решил испечь их в костре. Сделать из них настоящую «печенку», с хрустящей корочкой, как в детстве. Он разделил добычу на две части: пару штук, посыпав крупной каменной солью, — своей, оренбургской, — решил съесть сразу, другие две — утром. Еще он разжился луковицей — крупной, твердой, в солнечной шелестящей одежке — настоящая была луковица, не гниль какая-нибудь. Что-то у Гордеенко зубы начали шататься. Луком он быстро поправит свои десны, и, даст Бог, переместится из обоза, из последних рядов в передние, в те, что с противником каждый день схлестываются.
Очередную ночевку, как и предыдущие, предстояло совершить в морозной степи. Хорошо, хоть ветер утихомирился, днем он до костей доставал.
— Ох-хо-хо! — Гордеенко похлопал себя руками по бокам и стал ладить костер.
Дровишки и растопку возили с собою, в степи этого товара не было, а у Ивана диковинная штука имелась: два ведра сопропеля, или иначе — торфа. Легкого, слоистого, спрессованного в плоские удобные брикеты, быстро разгорающиеся. Чтобы наладить костер, достаточно одного серника — эти фанерные спички с головками, обмакнутыми в густую серу, возчики важно, с вкусным хрустом отламывали от «расчески» и шваркали головками по шершавой фанерке, рождая вонючее желтое пламя.
Гордеенко расчистил снег почти до земли, сделал углубление, на дно его сунул несколько
Прошло не менее получаса, прежде чем Иван пристроил картошку на обгорелых, тускло посвечивающих краснотой остатках карагача. Через несколько минут картофелины перевернул — каждую на свежий бочок, чтобы запекалась равномерно, будто в мешочке.
Вдруг Гордеенко почувствовал, что ему не хватает воздуха — будто бы кто-то перекрыл ему дыхание, стиснул грубой рукой глотку, — воздуху ни туда ни сюда. Иван захрипел, закрутил головой, в глазах потемнело… В следующее мгновение отпустило, воздух в грудь проник, возникшая было боль свернулась в клубок и через несколько секунд исчезла. Гордеенко ошалело распрямился, уставился на костерок, закусил зубами губы, боясь, что неведомая напасть навалится на него снова, но приступ не повторился.
— Что это было? — спросил Гордеенко самого себя и не смог ответить.
Он засипел зажато и в ту же пору зацепился ноздрями за горелый дух картошки. Казак запоздало испугался и птицей повис над костерком. Ухватил огрубелыми, не ощущающими жара пальцами одну картофелину, перевернул ее, потом другую. Синие, ничего не чувствующие от холода губы его зашевелились:
— Прости мя, Богородица, прости мя, Всевыший…
Он не успел испечь картошку. Вновь кто-то невидимый сдавил ему горло, стиснул что было силы, воздух перед глазами прочертила светлая молния, всадилась в снег, разбросала его, задела и костерок. Гордеенко накренился и ткнулся головой, обнажавшимся лбом прямо в угли, в горячую картошку, сплющил ее. В следующий миг он попробовал справиться с немощью своей, отклеиться от костерка, но сил у него не было уже совсем, он въехал волосами в карагачевые угли, дернулся один раз, второй и затих.
— Эй, земеля! — окликнул Ивана старый возница, старший в их десятке, обстоятельно расположившийся у соседнего костерка. Ответа не услышал, привстал на коленях: — Земеля!
Земеля не отзывался, он был мертв. Обозник все понял, сухое бородатое лицо его передернула судорога, на щеках заполыхали яркие туберкулезные пятна. Он горестно махнул рукой и приник к своему костерку, на котором стояла закопченная оловянная кружка с жиденьким, вкусно булькающим варевом. Ему надлежало похоронить умершего казака, но силы иссякли совершенно, да и не это было сейчас главным для старого возницы, главное — сварить в кружке похлебку из сухих хлебных крошек и поесть.
Труп через некоторое время осмотрел доктор, обслуживавший атамана, махнул рукой равнодушно:
— Тиф! Правда, форма редкая…
Но Ивану Гордеенко от такой редкости легче не стало. Похоронил обозник Ивана в снегу — не долбить же мерзлую, твердую как камень землю, когда вовсе нет сил, да и чужим был для него этот человек. Так что могилы у Гордеенко, считай, и не имелось.
Потапов хранил эту офицерскую тетрадь в твердой обложке еще с Западного фронта и иногда делал на страницах записи. «Более тяжелого перехода, чем от Каркаралы до Сергиополя, у нашей армии не было, — написал он, с силой вдавливая твердый стержень карандаша в бумагу, прорывая ее и недовольно морщась. — Тысячи трупов, оставленных на обочинах нашей дороги, — вот главное, чего мы достигли. Дошла лишь половина армии».