Орфей
Шрифт:
Однако писать «что хочешь» они мне теперь не дадут, даже если бы я сам захотел. Со мной станут обращаться как с дейтерием, близким к критической массе. Он же соображал, «чем рискует», когда шел сюда, мой храбрый Кролик… Вот черт, он действительно должен быть уверен, что рискует смертельно, если не хуже. А держится молодцом.
— Я, наверное, должен вас поблагодарить, что вы полагаетесь на мою порядочность. По отношению к вам лично в смысле безопасности.
— Я надеялся на это.
— Вы можете не беспокоиться, я действительно больше не напишу ни строчки, ни полслова.
Молчание, в котором мне что-то чудится. Не пойму что.
— Обязуюсь также не насылать на род людской чумы, мора, пепси
— Я полагал, что если бы захотели, вы давно сделали бы это. И если бы могли.
Не пойму, улыбается он там, что ли?
— Откуда вам знать границы моих возможностей?
— Да их никто и не знает, помилуйте, Игорь Николаевич. В предыдущих опытах, по-моему, только-только на них начали выходить…
Снова неловкое молчание, но Кролик его преодолевает:
— Вам предлагается точка зрения. Относиться к своему… скажем так, «дару», хотя явление гораздо шире, не как к какому-то кресту, а как к инструменту, которым стоит научиться пользоваться, только и всего. Что же, сбежали вы сюда, видите, и что? От себя самого-то, а?.. Предлагается вам наилучший выход. Имеется ведь не только эта точка зрения, которую я предлагаю, — имеются разные. В том числе и относительно вас лично…
Да, несмотря на ставший каким-то казенным голос, полная ясность и откровенность. А может, окончательные условия так и надо ставить, казенно и скучно. Тут остаться мне не позволят, значит, надо соглашаться. Пока еще просят добром. Он вообще неоправданно гуманен, Кролик. Зато больше ничего про меня не знает. Он приехал ко мне прежнему, а я уже другой. Не знает про Дом. Не знает, отчего мне так бросилась в глаза его красно-черная сумка. Про нее, между нами, я тоже только смутно могу предположить.
— Боль проходит, — вдруг сказал Кролик очень проникновенно из своего угла комнаты. — Боль проходит, Игорь, и это самое лучшее, что в ней есть. Да в ней больше ничего хорошего и нет, поверьте мне, я знаю. Я — знаю.
Ух, как я его возненавидел за эти слова! Хитрый, вкрадчивый Кролик! Но я ничего не ответил ему, потому что мне нечего было возразить: боль действительно проходит.
Собственно, она уже прошла.
И я уснул тогда, что само по себе очень странно после столь серьезного разговора. Сон, приснившийся мне, был лишь первым в череде этих удивительных снов, сквозь которые меня будто протаскивала мягкая, но настойчивая рука. Она будоражила воспоминания, о которых я хотел бы забыть сам, и поднимала те, что ушли сами собою, а иногда даже открывала мне то, о чем, как я полагал, и знать не знаю. Но это все было во мне. Извне не привнеслось ничего.
Впрочем, довольно скоро мне было разъяснено, с какой целью это делалось. Цель была — заставить меня вспомнить о себе самом, но, разумеется, не все вообще, а лишь интересующую Перевозчика сторону моей жизни.
Да, ему еще отчего-то требовалось, чтобы, вспоминая, я сохранял позицию стороннего наблюдателя.
Он был атеистом по стечению обстоятельств. Так уж они складывались.
Родиться ему довелось среди людей, чьи два, а то и три поколения были заняты либо тяготами, вытекавшими из прошлой жизни, либо борьбой за жизнь лучшую, но никак не жизнью как таковой. Люди эти, ближние и дальние, среди которых он рос, переходили из суток в сутки, из года в год, зачастую ощущая себя почти во всем счастливыми. Вычеркивали из памяти и книг прошлое, придумывали почти всамделишное будущее, пренебрегали настоящим, как безделицей неуловимого и ненужного в хозяйстве мига.
Итак, «стеклышки цветных воспоминаний»…
Из карапузного детства. Шкаф светлого шпона под лаком, застекленные скрипучие дверцы, книги битком. Спиртовой
Опять шкаф. Тянешь книжку из плотного ряда за верх корешка, тот лопается с веселым звуком. Процесс и звук привлекают, и проделываешь операцию со всеми томами, до каких можешь дотянуться. Ремень — рев — угол. В углу можно было слюнить палец и рисовать какие хочешь загогулины…
С течением невообразимо долгих лет впечатлений прибавляется. Ребята со двора, огромная раскатанная горка в лесопарке, что рядом, драки «на Ледяной» — куча на кучу, стенка на стенку, район на район. В одну из зим во дворе был устроен снежный дом, пещера в бульдозерном отвале особенно обильного в тот год снега. Единственная свечка чуть пробивается сквозь сизую мглу дыма от набранных у магазина чинариков. Зализанные дыханием стены. На ворохе пальто и телогреек по пояс голая — снизу — девочка, едва опушенная. Ребята постарше меняются, он в числе мелких только смотрит. Девочка хихикает и время от времени хрипло матерится сквозь отрывистое сопение мальчишек. Это сильное впечатление.
Жизнь складывалась из родительских получек и авансов, продуктовых наборов к праздникам и вечно протирающихся штанов. Летом родители отправляли его на дачу к своим родителям. То были три месяца клубники, комаров и совершенно другой, специфически дачной ребячьей компании со специфическими дачными затеями. Родители его родителей любили по вечерам петь дуэтом и строго выборочно — на революционно-патриотические темы — смотреть телевизор.
В школу он был отдан с шести лет, первый экспериментальный набор. По окончании, также на год раньше, это давало ему шанс до армии «остановиться, оглянуться». Экспериментальный набор, экспериментальный класс, экспериментальный народ. Человеческий фактор для исторических опытов. Странное время…
Остановившись и оглянувшись, он заметил вокруг себя множество забот. Не «проблем», нет, это словечко тогда было еще не в ходу. «It's your problems» — так будут говорить позже, а тогда это были просто заботы. Скажем, те же штаны, не устававшие протираться. Джинсы-куртки, шузы-сумки, очки-пакеты… В истории Отечества билось-пульсировало последнее десятилетие дефицита как социально-философского понятия. Зато водка и продукт, называвшийся портвейнами разных сортов, лились рекой.
Материальные заботы, заботы тела, пришлось решать путем вступления на рельсы неформальной экономики, которая неграмотно клеймилась мелким спекулянтством, но которой были заняты опять-таки все. Под жестким прессингом родителей своих родителей он поступил в институт чего-то там, а родители разошлись в год его окончания школы и разъехались по новым семьям, оставив в результате многоступенчатых обменов целую большущую комнату в квартире с одним, вечно в нетях, приличным соседом.
Ситуацией не преминуло воспользоваться буйное студенческое братство, и поэтому стройная последовательность этих лет несколько размыта. Новый год (который?), в его комнатенке человек двадцать пять, стекло хрустит под ногами, и загорелась елка. Стипендия, стипуха-мама. «Пивка для рывка, и на малину к корешку нашему!..» «Мамаша, для начала — семь по два сорок семь!» «Мужики! Ударим по пельменчикам?..» Сколько, по-вашему, на обыкновенном молодом человеке, одетом в куртку и под ней костюм, может уместиться бутылок, так чтобы снаружи было не слишком заметно? Ну, сколько, сколько?.. Фигушки — двадцать девять. Зарегистрированный факт. «Картошка» — на третий день ему проломили голову лопатой в драке с деревенскими. Девочки. Та, другая, пятая. Две сразу, любительницы. «Але? Чего делаешь? Ну, подъезжай, я тут с чуваком, нам третьей не хватает, «шведочку» разыграем…» Весело жилось.