Оружие уравняет всех
Шрифт:
Страшно. Страшно…
Свет померк перед глазами Каталы, собравшись сначала в яркий квадрат, который разбился на бесчисленное множество искр. И темнота накрыла его.
Николаев не рассчитал высоты дверного проема и ударился о притолоку головой. Ему понадобилось не меньше минуты, чтобы прийти в себя. Пока у него звенело в голове, Живнов
– С этим он вряд ли поспорит, – бросил под нос Жевун.
Он склонился над люком в подпол и вгляделся в серое лицо хозяина дома.
– Не замерзнет он? – спросил Нико, присоединяясь к товарищу. Он шел на поводу у Жевуна, но отговаривать его не имел права. Ему пришлось стать соучастником жестокого розыгрыша, чтобы контролировать ситуацию. Страсти улеглись, но кто знает, как глубоко проросли их корни? Но была еще одна причина, по которой адвокат не стал мешать Живнову. Он еще помнил обидный монолог Каталы:
«Божко, твой задолбанный серб Божко, сделал всего одну виолончель, так, да? Ее только называли безголосой, на самом деле голос у нее был. Он сводил скулы, поднимал волосы дыбом. Он походил на вой ветра в водосточной трубе и плеск воды в ливневом стоке с чугунной решеткой-мембраной. Вот именно за это ты полюбил ее. Для тебя этот инструмент был больным ребенком… Был. Но теперь его нет. Грязные ниггеры разломали его и бросили в огонь, разогрели на твоей безголосой виоле чайник».
Только сегодня Нико отреагировал:
– Вот ты и доигрался на моем инструменте.
– Мы можем идти? – спросила актриса.
– Да, – не оборачиваясь, ответил Жевун. – Ждите нас в машине.
Он поднял с пола одеяло; чтобы укрыть им Каталу, ему пришлось лечь на пол.
– Езжай, Нико, – предложил он адвокату. – Я здесь останусь. Вдруг кадавр воды попросит.
Он проводил гостей, сел в кресло, развернув его к окну, и незаметно для себя задремал.
…Чьи-то быстрые шаги прошелестели над головой. Затишье – и снова торопливый бег. Сколько уже так продолжается? И кому принадлежат эти дорожки шагов? Неужели мышам или крысам. А вдруг это ондатра?
Катала открыл глаза и ничего не увидел. Вокруг стояла такая плотная темнота, что ее можно было собирать руками. Он даже вытянул руку – но тотчас отдернул ее, наткнувшись на доску. Заколотили в гроб? И уже опустили в могилу?
У Каталы появилось необоримое желание накрыться одеялом, натянуть его до подбородка и надышать под него теплого воздуха. Что он и сделал, ничуть не удивившись. Только надышать не получилось: он лежал не на матрасе, а на голой земле, оттого и продрог. Он с трудом вылез из погреба и на кухне в первую очередь глянул на себя в зеркало. У него волосы на голове встали дыбом: его лоб рассекала красная полоса, такой же кровавый шрам разделял щеку, задевал подбородок. Зачем меня исполосовали? – задался он вопросом, еще не осознавая, что способен мыслить, но главное – он помнил, что с ним случилось накануне. Пусть смутно, и все же. Он отступил от зеркала, и шрамы исчезли. Они переместились на его шею, плечи, грудь. Что за чертовщина? Он тронул рукой лоб, но никаких повреждений на нем не было и в помине.
Надпись.
Кто-то сделал надпись на зеркале, и она проецировалась на его отражение. Вот в чем дело.
Но кто оставил надпись?
Он бы понял это, если бы его под утро оставила подруга, написав помадой на зеркале свой номер телефона или там слова благодарности. Но вчерашними гостями у него были четверо африканцев.
Что за чушь?
Он отошел к самой двери и на расстоянии сумел прочитать короткое сообщение. И подпись.
«Мы в расчете. Вчера ты наглотался дурмана, и тебе лучше всего сегодня на улицу не выходить. Жевун».
«Теперь нас двое». Он широко улыбнулся. Главное, жизнь продолжается. Он не начал новую жизнь, в которой он, возможно, был бы равнодушен к цветам.
Утро застало его на пороге дома: грязного, усталого, но счастливого.